— Слабаки здесь живут, петушки недоросшие.
— Не по́нято, — сказал я. — Это ты о чем?
— А о том, что вы в своей землянке спать будете, а я у этой врачишки под бочишкой.
— Брось, — сказал я. — Не на такую нарвался. И ребята тебе за нее бока намнут, как пить дать.
Он не ответил.
Там, в чайной, все повторилось: вошла в шелковом платье Лида, и сразу раздались приветственные голоса, и просьбы сыграть именно «мою любимую», и первые звуки ее аккордеона — «Милая глупая песня, что ты волнуешь меня…». Но теперь мы сидели уже за с в о и м столом, и на свои купили бутербродов и пива, и были равными со всеми, равными до того, что я тоже крикнул Лиде: «Одессита Мишку!» — хотя черт его знает, зачем мне это понадобилось. Просто тогда все пели про одессита Мишку, вот я и крикнул.
Но вдруг она стала играть что-то совсем другое, я не знал — что, и мой товарищ изумленно сказал: «Шопен, елки-моталки! Седьмой вальс». Почему ей взбрело в голову играть этот вальс, да еще кружась меж столиков? Ломакин сидел, отвернувшись, потягивая пиво и вгрызаясь зубами в вяленую плотву. Казалось, он даже не слышал, что здесь кто-то играет на аккордеоне. Но я-то знал, что это была игра. «Чем меньше женщину мы любим, тем больше нравимся мы ей». Пока он играл по правилам, но, видимо, мои слова прошли у него мимо ушей, и мне было противно, что я присутствую при этой игре. Мне казалось, что сейчас я в чем-то предаю Лиду. Ладно, — подумал я. Потом подойду к ней и все расскажу об этом Ломакине.
В одиннадцать буфетчица крикнула, что пора закрывать. Ломакин прихлопнул ладонями по столу и сказал, снова ни к кому не обращаясь:
— Ну, хорошо.
— Брось, Колька, — повторил я. — Не будь свиньей, честное слово.
— Тихо, мальчик, — сказал он, вставая.
Я смотрел, как он подходит к Лиде, кладет в футляр ее «Хохнер», как пропускает ее вперед, что-то говорит… Я смотрел, как из-за дальнего столика поднимается со своими дружками Володька. Я опоздал поговорить с Лидой до всего этого, но мы еще могли успеть…
Впереди шли Ломакин и Лида, за ними — Володька со своей ватагой, а за ними — мы. Возле медпункта Лида отобрала у Ломакина свой аккордеон и пошла к крыльцу одна. Ломакин двинулся навстречу Володьке. Четверо парней и Ломакин сходились медленно, но это только казалось так. Мы побежали и снова не успели — Ломакин лежал на земле, закрывая голову руками, четверо стояли над ним. Я схватил Володьку за плечо и рванул на себя.
— Ты-то чего? — удивился он. — Я же предупреждал, что у нас закон.
Мой товарищ помог подняться Ломакину. Лицо у него было разбито в кровь, кровь стекала на белую рубашку.
— Сволочи, — сказал Ломакин. — Четверо на одного…
— Я тебя один бил, — скучным голосом отозвался Володька. — Слушай, ну, по-человечески, по-нормальному тебя прошу — не вяжись ты к Лидке. Плохо ведь кончится.
И вот тогда, откуда-то сбоку, словно вынырнула из темноты Лида, увидела разбитое лицо Ломакина и крикнула Володьке:
— Убирайся! Слышишь — убирайся, я тебе не вещь. Убирайся, все убирайтесь, видеть вас не хочу!
— Лида! — сказал Володька.
— Уходи, я говорю!
Подняв Колькину руку, она перекинула ее за свою шею и повела Ломакина к крыльцу. Его пошатывало. Мы стояли и глядели им вслед.
— Ты не сердись, — сказал я Володьке. — Мы его тоже предупреждали. Так что все в порядке, мужики.
Ломакин пришел в землянку через полчаса и, не раздеваясь, лег на топчан. Мы ни о чем не спрашивали его, мы молчали. Мы молчали и утром, уходя на работу — грузить рыбу. Когда мы вернулись, Ломакина уже не было. Должно быть, уехал в Ленинград, и я думал, зачем он вообще приезжал сюда? Выпить «маленькую», приволокнуться за незнакомой женщиной, схлопотать за это по морде — стоило ли махать ради этого за сотню километров да еще во время отпуска?
На следующий вечер Лида не пришла в чайную, не было ее и через день, и через два. Я пошел в медпункт. Лида была там, сидела и читала, положив книжку на подоконник.
— Королеве привет! — бодро сказал я. Она подняла голову и поглядела на меня.
— Тебе что — от головной боли или слабительного?
— По-моему, ты сама заболела. Или хандра, иль русский сплин?
— Господи, — вздохнула она. — Кончите ли вы ходить сюда? За что человека изувечили?
— Погоди, — сказал я. — Давай разберемся. Во-первых, не изувечили, во-вторых, не мы, в-третьих — закон.
— Закон? — взвилась она. — Ах, закон! И ты, значит, туда же! Закон! Так что ж, по вашему закону меня и проводить, никто не имеет права? Пошли вы все…
Она выбежала из комнаты, а я стоял и думал, за что же это досталось и мне? Но долго думать у меня не было времени — вот-вот должны были вернуться мотоботы, и надо таскать рыбу, рыбу, рыбу, проклятую рыбу, возле которой не пропадешь…
В тот вечер Лида снова не пришла в чайную, а потом оказалось — взяла отпуск и уехала в Ленинград, к матери и сыну.
Больше я ее в поселке не видел.
Встретил я ее снова уже в Ленинграде. Зимой, накануне сессии, на одной из последних лекций мой товарищ, тот самый, с которым я ездил на заработки, передал записку: «Сегодня приходи ко мне. К. женится на Л., звали нас». Я ничего не понял — какой К. на какой Л.? Во второй записке было: «Ты абсолютный дурак. Поясняю: Колька Ломакин на Лиде — королеве салачьего флота. Усек? Велено доставить и тебя, как свидетеля романа». Я ошалело глядел на товарища, сидевшего несколькими рядами позади меня, он улыбался и кивал, а потом развел руками, что должно было означать: вот так-то, дорогой мой! Вот тебе и королева! И когда же кто-нибудь поймет этих женщин?
Что ж, мы были молоды тогда, тридцать с лишним лет назад, и не понимали многого, в том числе и женского одиночества, да еще оберегаемого целым поселком…
АЛЕША ПЕТРОВИЧ, СЫН СЕРЖАНТА
Никогда и нигде я не видел такой рыбалки, как на этом большом озере. Что из того, что добираться сюда из Ленинграда нужно двенадцать часов — поезд, автобус, и наконец вот оно — озеро…
Год за годом я ездил сюда в редкие свободные дни и, каюсь, не завел здесь знакомых. Время всегда поджимало меня, впору было просидеть день на озере и — домой. Зато каждый раз я подолгу стоял перед белым обелиском у дороги, обелиском с красной звездочкой и двадцатью шестью фамилиями на мраморной доске — вся застава, не отступившая в сорок первом…
В тот приезд мне не повезло. Видимо, менялась погода, и рыба не брала. Не брала, хотя у меня устала рука и уже три блесны на вечные времена остались ржаветь, зацепившись за коряги на дне озера. Шальная рыба выскакивала из воды. От ее всплеска кругами шли волны, доходили до камышей, и те отвечали на всплеск легким покачиванием. Мне показалось, что однажды дернулся поплавок на одной из удочек, но нет, это стрекоза села на него, трепеща слюдяными крылышками и удивленно выпятив лиловые глаза.
Даже презренная плотва обходила моих червей, великолепных червей на великолепных крючках домашней закалки! Мне было бесконечно жаль убитого на дорогу времени, потерянного сна, даже этих трех «байкалок» по тридцать две копейки каждая, а пуще всего не хотелось дружных насмешливых вопросов дома о том, сколько десятикилограммовых сорвалось с моего крючка.
Вот тогда-то и появился он, мальчишка с перемазанными землей руками, ржавой консервной банкой и видавшим виды березовым удилищем. К удилищу был привязан кукан; на нем болталось несколько крупных окуней.
— Клюет? — деловито спросил он.
Я молча пожал плечами — жест, означающий все, что угодно, кроме отрицания.
Мне показалось, что мальчишка хочет оправдать мою неудачу, и спросил его в свой черед:
— Ну, а как же ты? Смотри, сколько наловил.
Мальчишка посмотрел сначала на кукан, потом снова на меня.
— Да это я так, Муське. Вот вчера у меня щука схватила — еле вытащил. Кило на семь. На жерлицу.