Наденька не поняла. В словах Веры Сергеевны ей почудился какой-то скрытый упрек, что-то нехорошее по отношению к Константину Михайловичу, и, вспыхнув, она упрямо нагнула голову.
— Он очень хороший, я его давно знаю.
— Нет, — качнула головой Вера Сергеевна и тут же спохватилась: — Конечно, хороший, я просто о другом сейчас подумала. Прости, мне еще поработать надо.
Наденька ушла купаться. Когда кто-то крикнул с обрыва: «Давай сюда, твой ученый приехал», — она бросилась наверх, скользя и хватаясь за кусты, чтоб не сорваться. Ей некогда было бежать к тропе.
Телега стояла у изгороди, и ленивый белогубый мерин хватал кору с жердей большими желтыми зубами.
Наденька вбежала во двор. На крыльце стояли две корзинки с грибами, а Константин Михайлович, широко расставив ноги, мылся у рукомойника и фыркал. Наденька глядела на его красную шею, жилистые руки, и ей было смешно оттого, что этот большой человек фыркает от холодной воды, как медведь в малиннике.
Константин Михайлович оглянулся и брызнул на нее водой. Наденька с визгом отскочила.
— Молочка, молочка! — крикнул Константин Михайлович. — Ух, и устал! До вечера отсыпаться буду. Давай, Наденька, корми, а то умру, и хоронить придется.
И так непохож он был на смертельно уставшего, такую скорчил гримасу, что Наденька снова прыснула.
— И отцу приготовь, он скоро придет.
— В правление пошел?
— Да нет… Телега, понимаешь, у нас сломалась. На честном слове и на одном колесе доехал.
Отряхивая с пальцев воду, он пошел в дом, а Наденька, оторопело поглядев ему вслед, тихо спросила:
— А отец… как же?
— Своим ходом двигается.
Наденька выбежала на дорогу. Отца не было. Она встретила его уже возле леса. Савельев шел, задыхаясь, и лицо у него было землистое и потное.
— Ты чего? — удивился он.
Наденька медленно пошла рядом, чувствуя, как задыхается сама.
Константин Михайлович, услышав скрип калитки, высунулся из окна и крикнул:
— Два с минусом, Наденька. Гостя забыла!
Всхлипнув, она бросилась в сторону. Отец даже не успел окликнуть ее…
Вера Сергеевна нашла Наденьку на сеновале. Она лежала лицом вниз, зарывшись в душное свежее сено, и плечи у нее дрожали. Обняв Наденьку, женщина приложилась щекой к ее волосам.
— Ну, перестань, Наденька, перестань. Не надо так. Ну, не надо.
Когда возле сеновала раздался голос Константина Михайловича, Вера Сергеевна замолчала, словно не желая, чтобы он нашел их. Константин Михайлович ходил по двору и растерянно спрашивал:
— Наденька, где же ты? Вера Сергеевна, ау!..
ИВАНОВ ИЗ ИВАНОВА
Он не заметил, как вырос Антон. Должно быть, в этом была виновата его работа, долгие командировки на Север, в Среднюю Азию, за границу. Возвращаясь и с удивлением разглядывая сына, Ершов неизменно говорил: «Ну ты и растешь!» То, что Антон растет, это он видел, а вот то, что вырос, — не заметил, и это было для него странным и в то же время чуть грустным открытием, потому что чем больше взрослеют наши дети, тем больше стареем мы сами.
Впрочем, в свои сорок два года, уже сильно поседевший, Ершов не чувствовал возраста, одинаково хорошо переносил и мороз, и зной, мог работать, забывая о еде и сне, при случае мог сыграть в футбол, а если шел за грибами, спокойно отмахивал километров пятнадцать — двадцать.
Теперь, вернувшись из очередной командировки на Север, где он монтировал газовую турбину, Ершов уже не с удивлением и не с прежней легкой грустью заметил, что Антон не тот, которого он видел обычно. Что-то переменилось в нем, и Ершов не мог определить — что же именно. Вот это непонятное «что-то» огорчило его как раз тем, что он не мог разобраться в сыне. Раньше все было просто: зоопарк, восторги от катанья на пони, винтики, гаечки, вместе сколоченная скворешня, восхищение папиными мускулами, особенно когда папа шел на руках, редкие и потому всегда жданные игры в настольный хоккей, и первая двойка Антона (и первая трепка, разумеется, хотя двойка была по пению, а трепка для проформы — ну, не выйдет из Антона Штоколова, подумаешь!).
Сейчас Ершова встретил сдержанный, спокойный парень, чуть ироничный («К а к в с е н ы н е ш н и е, — невольно подумал Ершов и тут же оборвал себя: — Начинаю ворчать, а это уже худо!») и чуть равнодушный. Ершов привез ему с Севера шапку, большую мохнатую шапку, и Антон, вежливо поблагодарив, протянул ее матери.
— Ты бы хоть примерил, — сказала мать.
— Зачем? — удивился Антон. — Весна уже.
И ушел на кухню читать. Ершов досадливо подумал: ему неинтересно со мной, и дома-то он сейчас остался из вежливости. Маша писала, что Антон чаще и чаще пропадает где-то вечерами, от него попахивает табаком, а если сидит дома, то уткнется в книжку и слова из него не выжмешь.
Вытянувшись на диване, Ершов курил, хмурился, потом спросил жену:
— У него что — переходный возраст? Они в это время и не такие закидоны выдают.
— Не знаю, — ответила Маша. — У тебя закидонов не было, я помню… Ты поговори с ним как следует.
Хорошо было сесть к телевизору, в пижаме и шлепанцах, и знать, что ни завтра, ни послезавтра не надо идти на работу, на мороз. Там, на Севере, откуда Ершов приехал, градусник показывал минус тридцать, а здесь стояли сизые сумерки и шел снег не снег, дождь не дождь, а какая-то холодная дрызготуха, но эта апрельская ленинградская погода была Ершову все-таки по сердцу своей привычностью.
— Антон!
— Да?
— Иди, фильм начинается.
— Я его уже видел.
Все-таки он вошел и сел поодаль. Ершов протянул ему через стол пачку «Родопи».
— Я не курю.
— Куришь, — сказал Ершов. — В рукав, по подворотням. Зачем? Если куришь — давай в открытую.
Он не ожидал, что Антон вынет из пачки сигарету и закурит. Он думал, что тот будет отнекиваться и врать, а он закурил, Да еще пустил дым колечком, — стало быть, курильщик-то со стажем. Ершов поглядел на жену — она сидела, отвернувшись, ни во что не вмешиваясь, хотя Ершов отлично понимал, каково ей сдерживаться.
— Вот так, — сказал Ершов. — А вообще, если не втянулся — брось. Это у тебя от раздражительности.
— По себе знаешь? — усмехнулся Антон. — Ты же сам с тринадцати лет…
— Другое время было, Антон.
— Я это всю дорогу слышу, — тихо сказал Антон. — Время, время… Тринадцать тебе было в пятьдесят втором, да? Война уже давно кончилась…
Ершову стало обидно. Он как будто обвиняет меня в чем-то. А что он знает обо мне? Вернее — что понимает? Разве он в силах понять, что такое детдом, проголодь, сиротство, детство без ласки, одинаково стриженные головы мальчишек и девчонок, заношенные брючишки из «чертовой кожи»… У Антона же с самого начала было все: свой дом, игрушки, потом велосипед, потом фотоаппарат, и часы, и транзистор. Не говоря уже об отце с матерью.
— И все-таки время, — сказал Ершов. — Тебе этого не понять. Или не хочешь понять?
— Все? — спросил Антон.
— Как ты говоришь с отцом? — не выдержала Маша, и Ершов, протянув руку, успокаивающе дотронулся до ее руки.
— Обыкновенно разговариваем, — сказал Ершов. — Он ведь тоже знает, что у него переходный возраст и что мы с этим должны считаться. Вот и давай считаться… Может, начнем с покупки магнитофона? Или не мельчить — сразу «жигуленка» для ребенка?
— Перестаньте вы оба, — сказала жена. — В первый же день…
— А я что? — пожал плечами Антон. — Вы сами меня позвали. Я пойду дочитывать?
— Иди, — кивнул Ершов, — читай свой детектив. Удобное чтение.
— Не детектив, — ответил Антон. — Бокль, «История цивилизации в Англии». Не читал? (Это было даже не спрошено, а сказано с уверенностью, что хотя ты слесарь-монтажник шестого разряда, но, конечно же, не читал!) Интересно. Я стрельну у тебя еще одну сигаретку, а?
Когда он вышел, Ершовы долго молчали, смотрели на экран, где что-то происходило, какие-то люди спорили о чем-то, и до Ершова с трудом доходило, что сын оказался вдруг далеко-далеко от него, и что теперь неизвестно, как придется преодолевать эту трещину непонимания — неизвестно еще и потому, что через две недели ему снова ехать на Север и снова надолго…