— Вы знаете, Лешка говорит, что его отец…
Она перебила меня. Да, там, на обелиске, шестая фамилия сверху — Иванов Петр, сержант. А у Лешки отчество — Петрович и фамилия — Иванов, вот он и придумал себе отца.
— Должен же быть у человека отец, — тихо сказала женщина. — Пусть хоть такой, убитый. Я его пока не разубеждаю, Лешку.
Она заторопилась, видимо сообразив, что сказала чересчур много лишнего незнакомому человеку. Я попрощался с ней и ушел на озеро — долавливать своих щук. Позади раздавался высокий голос, созывающий кур: «Цып-цып-цып…»
* * *
Я увидел его снова в селе, когда ожидал автобус. Но сначала я увидел не его, а пограничный наряд, возвращающийся на заставу. Солдаты остановились возле обелиска, повернулись к нему и застыли. Вот тогда и появился Алеша Петрович. Он встал рядом с солдатами и тоже застыл, как они.
Все, кто ждал автобус, замолчали; вдруг кто-то негромко сказал: «Каждый вечер сюда приходит. Ждет, когда солдаты появятся…» Солдаты пошли дальше, и Алеша Петрович двинулся с ними, чуть забегая вперед и заглядывая им в лица. Я не слышал, о чем они разговаривали. На повороте солдаты по очереди пожали Алеше Петровичу руку, прощаясь с ним уважительно и серьезно, как и положено прощаться с сыном сержанта-пограничника, погибшего на войне.
ДУРАК ГРИШКА
За отцом пришли утром, когда он собирался на работу. Позвонили; дверь открыл Гришка; на лестничной площадке стояли двое в штатском, милиционер и дворничиха, строгая и презрительная, как икона. Был обыск. Обэхээсовцы нашли мелочь — кой-какое золотишко и рублей восемьсот деньгами. Основное, как сказал один из штатских, отец, очевидно, успел припрятать.
Это было так страшно и так мучительно стыдно, что поначалу Гришка отказывался верить во все происшедшее. Золото и пачка денег на столе потрясли его. В доме всегда чего-то не хватало, он донашивал перешитые отцовские брюки и пиджаки, на день ему выдавалось по тридцать копеек, и отец любил повторять, что он не ворует, как другие. Да черт с ними, штанами! Гришка готов был ходить в рваных, лишь бы не этот позор, который враз, вдруг, неожиданно свалился на семью, и волей-неволей пришлось поверить в то, что отец — вор и порядочная сволочь.
Потом милиция нашла и то, что отец припрятал! Об этом даже написали в «Вечерке», на последней странице, под заголовком «Подпольный миллионер». На суд Гришка не пошел; пошла мать. Гришка сидел дома, ждал ее, все время ставил на плиту чайник, чтобы мать сразу же поужинала и легла. Она вернулась, черная, с невидящими глазами, и не стала ужинать.
— Ты знала про все это? — спросил ее Гришка.
— Да.
Мать тоже показалась ему совсем чужим человеком, и он понял, что она переживает не потому, что отца посадили надолго, а потому, что все нашли, и ей жалко не отца, а деньги и золото, так просто уплывшие из рук. Мать, не стесняясь, плакала и говорила, что они теперь нищие, обстановку опишут, за кооперативную квартиру доплачивать нечем, короче говоря — хоть в петлю. Гришка смотрел в окно и, не слушая ее, думал: хорошо, что скоро идти в армию. Все-таки на два года он уедет куда-нибудь подальше от всего этого позорища, а там будет видно.
Но случилось непонятное: в армию его не взяли. Медицинская комиссия зарубила его вчистую. У него оказалась гипертония, сто восемьдесят на сто десять. Врач несколько раз измерял ему давление, и каждый раз выходили эти сто восемьдесят на сто десять.
Он не мог вернуться домой. Еще вчера он испытал облегчение от того, что увезли мебель, ковры, и в квартире стало просторно, пусто и глухо. Но сегодня он не мог вернуться, потому что по квартире, как тень, ходила мать и, протягивая руку, словно бы дотрагивалась до невидимого холодильника, незримой «хельги» или горки с хрусталем. Ему было непонятно, как можно жалеть вещи и страдать, расставаясь с ними.
Он сидел в сквере и думал, что отец и мать все-таки сделали для него доброе дело, когда держали в черном теле. Во всяком случае, они, быть может сами того не подозревая, приучили его равнодушно относиться к барахлу. Их жадность обернулась для Гришки своей противоположностью. Забавно! Вчера он сам помогал выносить из квартиры «хельгу» — полированный гроб с золотыми завитушками.
В техникуме, конечно, знали о том, что Гришкин отец — подпольный миллионер, и на него самого косились как на сообщника. Гришка замечал эти косые взгляды, хотя прямо никто ничего ему не говорил. Но когда он спросил Галку Сергееву, ту самую Галку, с которой дружил вот уже год и целовался в подворотне, — когда он спросил ее, пойдут ли они сегодня в кино, она отказалась, отводя глаза. Этого было достаточно. Он перестал ходить в техникум. А теперь его не взяли в армию.
Предки наградили его редкой фамилией — Буслыго, — и в райкоме комсомола спросили сразу, уж не родственник ли он тому, подпольному… Он вспыхнул и сказал: да, родственник! Завотделом, девчонка, дурища, сообразила все-таки, что к чему, и сама залилась краской.
— Так чего тебе нужно?
— На стройку куда-нибудь. Только подальше. К черту на рога. Вот сейчас все время про Абакан — Тайшет пишут.
Девчонка-завотделом покусала губы, забрала его документы, велела зайти завтра, и уже через неделю Гришка Буслыго ехал, куда и хотел — к черту на рога…
* * *
Все это он видел впервые: тайгу, синие сопки, оленя, одурело выскочившего из тайги, узенькую и прозрачную речку, в которой серебристыми стрелками метались хариусы. В Тайшете собирали бригаду — строить таежный поселок. Он попросился в эту бригаду, и ушел с ребятами в тайгу, тащил на себе пилу «Дружба», рюкзак с личным и общественным скарбом, и даже не думал, что у него давление сто восемьдесят на сто десять. Впереди колонны шагал Король — рыжий мерин, навьюченный палатками. Сверху палаток был положен котел, в котором они будут варить кашу с консервированной тушенкой и макароны. Больше у них на первое время ничего не было.
Они расчищали место для поселка, «растаскивали» тайгу, с рассвета до заката, весь световой день. Ни один профсоюз не разрешил бы такой работы, а они вкалывали, потому что к зиме должны были поставить шесть бараков, столовую и склад.
Их было двадцать три человека, все парни, ни одной девчонки. Бригадир наотрез отказался взять с собой хотя бы повариху на котлопункт. Бригадир был строгий, неразговорчивый парень, бывший матрос, и многие из ребят даже не знали его настоящей фамилии, а звали вот так — Матрос. Так вот, Матрос не взял с собой ни одной девчонки — боялся, что вместо работы начнется кобеляж, а сварить кашу — дело нехитрое и для парня. Кашу им варил Володька Папаригопуло, и, если его ругали за кашу, он цокал языком и качал головой: «Нехорошо меня ругать, братцы! Все-таки я единственный грек на всей стройке!»
В одну из первых же ночей в палатку вперся медведь. Должно быть, пошел к лошади, а вперся в палатку и начал обнюхивать голые Гришкины ноги. Спросонья и в темноте Гришка не сообразил, что к чему, пнул ногой в жесткую шерсть и только тогда, почувствовав неладное, заголосил во все горло. Медведь, отродясь не слыхавший таких звуков, драпанул от греха подальше. Матрос стрелял ему вслед из своей двухстволки — для острастки, пятым номером дроби, да и то, наверно, промазал, потому что ночь была кромешной, без луны. Утром возле палатки нашли здоровенные следы, и к Гришке сразу начали относиться уважительно. Что ни говори, не каждому дано отбиваться от медведя голыми пятками. Только завистник Папаригопуло объяснял, почему медведь полез не к лошади, а к Гришке: тот храпит, как лошадь, вот медведь и подпутал самую малость…
Ни о чем этом он матери не писал. «Жив, здоров, работаю…» С первой же получки он послал ей тридцать рублей. Мать ответила ему плаксиво: «Хотела послать на твои деньги посылку бедному нашему папочке, да не принимают…» Гришка не ответил на это письмо.