Он поймал себя на том, что говорит о Кирилле раздраженно. Конечно, сейчас не стоило бы так, но и сдерживаться он не хотел. Пусть Андрей Петрович знает все, как есть на самом деле, а не как, захлебываясь от восторгов, наверняка рассказала ему о Кирилле маман. Ей-то что? Хорошее письмо, да две банки какого-нибудь палтуса — знак внимания! — и все, и маман уже готова пустить длинную слезу. Тоже слабачка не дай бог какая!
Володька знал кое-что еще, чего не должен был знать, и что, — как ему казалось, — объясняло, почему Кирилл вырос таким. Там, в военных городках, всезнающие соседи были не очень-то аккуратны в своих разговорах при детях. Вот так Володька и узнал, что, когда Кирилл родился, отец на два года бросил мать. Тогда-то и началось: с Кириллом возились как с писаной торбой, все было можно, все дозволено, — как же, безотцовщина! Володька думал, что сам-то он, по счастью, уродился в отца, в детстве ему даже нравилась этакая военная суровость, и если мать пыталась приласкать его, отворачивался, вырывался и говорил: «Ты лучше Кирку целуй, он это любит за мороженое».
Сейчас ему вспомнилось, как там, на Севере, они пошли на рыбалку, и случилось чудо. Володьке попалась кумжа. Крупная, сильная рыбина разматывала леску, рвалась, уходила на глубину, кидалась из стороны в сторону, свечкой выпрыгивала из воды, — а он, мальчишка, до боли стиснув зубы от восторга и страха, что она сорвется, подтягивал ее, отпускал и снова подтягивал, держась за катушку дрожащей рукой. Так продолжалось долго. Наконец он все-таки выволок обессилевшую рыбину на берег и сел, потому что не мог стоять…
Домой, в военный городок, он возвращался счастливый. Но в самый последний момент Кирилл сказал: «Ты устал, дай-ка ее сюда», — и, как ни сопротивлялся Володька, отобрал у него кумжу и пошел впереди, держа ее перед собой на кукане. Мать ждала их на балконе (час был уже поздний, хотя и стояла светлынь). Увидев ее, Кирилл поднял кумжу и закричал: «Смотри, какую мы поймали!»
Сейчас Володька только усмехнулся этому, случайно пришедшему воспоминанию. А тогда его трясло, и хотелось вцепиться в Кирилла, орать, колотить его за эту ложь, — он сдержался и смолчал. Потом, месяцы и годы спустя, мать часто говорила: «А помните, какую вы рыбину поймали?» — и он кивал: да, конечно, помнит…
Но когда однажды он провалился под лед и ребята притащили его домой, в замерзшей одежде, перепуганный Кирилл бросился растирать его, уложил в постель, вызвал врача… Он пробыл месяц в постели — с сильнейшим воспалением легких. Стоило открыть глаза — днем ли, ночью ли, — и перед ним Кирилл. «Пить хочешь?» Казалось, Кирилл совсем не спал, пока у Володьки не прошел кризис. «Пить хочешь?» Потом мать рассказывала, что, когда Володьку хотели забрать в больницу, Кирилл воспротивился: «Не отдам! Сам буду сидеть возле него, сколько понадобится». И — рассказывала мать — когда Володька метался в бреду, уходил в кухню, прижимался лбом к кафелю и тихо плакал. Боялся, что Володька умрет.
…Хорошие воспоминания мешались с плохими, они были не равноценны; иной раз хорошее перетягивало, другой — оказывалось где-то далеко в закоулках памяти, но Володька знал: сколько бы их ни было, плохих и хороших, его отношение к Кириллу останется прежним — р а з н ы м, как сказал Дружинину.
Они сидели в темном, холодном автобусе, где остро и неприятно пахло горелым маслом, и, казалось, Дружинин не спешил уходить, будто хотел спросить о чем-то еще и не решался… То, что он первым завел разговор о Кирилле, не обманывало Володьку.
Конечно, Дружинин не может не думать, что сулит приезд Кирилла. И, может быть, он нарочно пришел один, чтобы Вета не помешала ему завести этот разговор, в котором Володька вдруг явственно почувствовал не любопытство, а тревогу?
18
Дом есть дом — работа есть работа.
На ее столе, под стеклом, лежала записка, и она сразу узнала бисерный почерк Туфлина: «Л. И.! Сразу же, как появитесь, зайдите ко мне». Он был по-прежнему внимателен, спросил, что с сыном, не надо ли помочь, и, пожевав губами, вздохнул:
— Жаль, голубушка, но должен вас огорчить… Опять придется ехать к Маскатову. Ухарский уже там, но, сами знаете, в металлографии он не то что собаку, как вы, а даже щенка не съел… Маскатов мне позвонил и рассказал, что заводские инженеры поколдовали над спреером, я не вникал в детали, но у них все начало вытанцовываться. Раньше труба от установки до спреера шла тридцать секунд? — Любовь Ивановна кивнула. — Поэтому, конечно, зерно и вырастало. Теперь идет девять или десять секунд. Вы понимаете? Они сами боятся поверить себе. Конечно, они могли бы выслать нам образцы, и всю металлографию вы спокойненько сделали бы здесь, у себя, но время, время! Они и так уже, как мне кажется, добились невозможного, и затягивать это дело нам — просто грех!
— А что показали анализы заводской лаборатории? — спросила Любовь Ивановна.
— То, чего мы и добивались, голубушка! Как по заказу: предел прочности шестьдесят и ударная вязкость пять. Маскатов поет вам дифирамбы. Я все понимаю, голубушка, но… — Он глядел на Любовь Ивановну так, словно любовался ею. — Вы-то представляете, что это значит? На днях я уезжаю в Москву, договорился встретиться там с вашим Маскатовым. У меня есть хорошая возможность помочь ему в хождениях по министерским кабинетам. Все-таки одно дело — главный инженер завода, и другое — авторитет нашего института… — Он помолчал и тихо добавил: — Вы даже не обрадовались этой новости, так устали?..
— Да, — снова кивнула Любовь Ивановна. — Но сейчас я думаю о другом. Будем сворачивать работу с трубными сталями?
— Ни в коем случае! — уже громко сказал Туфлин. — Если любовь — вечная тема поэзии, то для нас с вами вечная тема — трубная сталь. Извините за шутку, но наше дело — труба, в самом лучшем смысле слова…
Она улыбнулась через силу.
Значит, снова ехать… Если в прошлый раз ей просто не хотелось ехать, то теперь эта командировка была уже совсем некстати, но просить Туфлина хотя бы отложить ее, Любовь Ивановна не могла. Плохо и то, что на заводе не будет Маскатова. Любовь Ивановна знала, как бывает: иной, казалось бы, пустяшный вопрос откладывается «до начальства», — а это означало, что придется сидеть в Придольске бог знает сколько и ждать, когда Маскатов вернется из Москвы.
Из лаборатории она позвонила Дружинину, напомнила, что он обещал как можно скорее взять Кирилла на временную работу в свой отдел, и сказала, что ей придется снова ехать в командировку, в Придольск… Скорее всего, завтра. Дружинин ответил как-то вяло:
— Жаль. Надолго?
— Пока не знаю, Андрюша.
— Ну, что ж. Попробую за это время сделать ремонт.
— Но жить-то ты будешь у меня?
— Поговорим дома, — сказал Дружинин.
Еще в самолете Любовь Ивановна рассказала Кириллу о Дружинине. Она должна была это сделать заранее. Казалось, Кирилл даже не удивился, и только тогда, когда они подлетали к Большому городу, спросил:
— Зачем же тогда я тебе понадобился?
— По-моему, ты задал самый нелепый вопрос, — ответила Любовь Ивановна.
Их никто не встретил, но дома был накрыт стол, и Любовь Ивановну это тронуло. Она догадалась, что здесь поработала и Ветка — вон пирожки на блюде, накрытые чистым полотенцем, еще теплые… Кирилл хмыкнул: хорошо живете! Любови Ивановне была незнакома эта его манера хмыкать; ее не покидало ощущение, что рядом с ней все время чужой человек, к которому она обязана привыкнуть, — и к этому неприятному хмыканью тоже, и к этой настороженности, пожалуй, даже враждебности. Почему враждебности? Потому что она оторвала его от страшных дружков? Ничего, сам поймет, что так было надо…
Кирилл ходил по квартире, разглядывал вещи, знакомые ему с детства, но со стороны могло показаться, что приехал гость, которому здесь все впервые, даже отцовский кортик на стенке под фотографией. И вдруг:
— А твой Андрей Петрович не против, что здесь папина фотография?