Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Но, забравшись на верхнюю полку, он не мог уснуть. Он лежал и плакал от того, что у него был отец, и была заметка в «Вечерке», и что его не взяли в армию, и что никогда не будет в жизни боровиков, стоящих неровными рядами, и белок, перебегающих дорогу. Потом он стал лихорадочно соображать, что к матери ему никак нельзя — арестуют сразу же. И плохо, что в паспорте есть штамп с места работы, и вообще все — хуже некуда. Уж если раскопали, что натворил отец, его-то, неопытного, найдут обязательно, и будет суд, и потом он встретится с папашей: «А, Гришенька, и ты здесь, сынок, хивря?»

Это было страшнее всего из того, что он мог вызвать собственным воображением. Он слез с полки и отправился в тамбур — покурить. Он курил, прикуривая одну папиросу от другой трясущимися руками и чувствуя, как во рту собирается густая, вязкая горечь. Так прошел час, может быть, два — он не знал, сколько простоял в тамбуре.

Какие-то люди иногда проходили через тамбур, должно быть возвращаясь из вагона-ресторана, Гришка словно бы не замечал их, а они его. Но когда открылась дверь и вошел сержант в милицейской форме, Гришка поглядел ему прямо в глаза таким долгим и, как ему самому казалось, равнодушным взглядом, что у милиционера не должно было возникнуть никаких сомнений относительно его честности. Сержант открыл другую дверь — на переходную площадку, — и Гришка окликнул его:

— Товарищ сержант, какая будет первая станция?

Сержант ответил, и тогда Гришка, чувствуя, как холодеет и как у него отнимаются, становясь чужими, ноги, прислонился к трясущейся стенке вагона и сказал:

— Погоди, сержант… Не брал я этих денег, понимаешь? Лошадь понесла…

— Каких денег? — спросил сержант.

— Три тысячи шестьдесят три рубля. Новыми, — ответил Гришка.

— Пойдем-ка, — взял его за рукав сержант. — Пойдем-ка, парень.

Он сам нервничал, сержант, и другой рукой расстегнул кобуру с пистолетом, но Гришка этого не заметил. Он шагнул на этих чужих ногах, и хорошо, что подвернулась рука сержанта, хотя тот сам держал его за локоть, готовый вывернуть в случае чего…

* * *

Лошадь нашли и привели геологи. В рюкзаке лежала кожаная сумка, и в ней три тысячи шестьдесят три рубля как одна копеечка! Бутылки с одеколоном частью побились, и от мерина густо пахло смесью «Шипра» с «Элладой».

Бросились искать Гришку, подняли всех рабочих, вызвали из Тайшета, из угрозыска, проводника с собакой. Возле Тайшета, в кустарнике, собака нашла ружье, и Матрос, догадавшись обо всем, коротко сказал: «Дурак. Вернется — морду набью».

Но он не набил Гришке морду, хотя очень хотел и следовало бы, конечно, набить, ну, если и не набить, то смазать пару раз для науки. Он только сказал, что из-за него они потеряли три дня. Целых три дня, идиот он и дерьмо — понял? Конечно, он сказал немного не так, крепче сказал, но все равно Гришка улыбался, хотя очень болела голова, — что ни говори, а эти три дня достались ему тоже не так-то просто.

АУ!

Эта сильная слабая женщина - img_11.jpeg

Это очень старая история. Я узнал ее много лет назад, и вспомнил сейчас только потому, что она не состарилась вместе со мной…

* * *

В Седых Мхах дом Савельевых называли гостиницей. Как-то уж повелось, что все, приезжающие в село, останавливались у Савельевых — и районное начальство, и корреспонденты областной газеты, которых (в том числе и меня) неизменно тянула в «Партизан» слава его доярок, и бригады артистов, и шефы… Накануне таких приездов в больших комнатах дома воцарялся теплый запах свежевымытых полов и одеколона «Кармен». Пол-флакона забыл кто-то из артистов, и дочь Савельевых — Наденька, выскоблив полы, прыскала на них из бутылочки.

Теперь со дня на день должны были приехать научные сотрудники Ленинградского института защиты растений. При мысли, что на этот раз, быть может, снова приедет большой, шумный, вечно смеющийся Константин Михайлович, она чувствовала, как ей хочется свернуться в комочек, забраться в угол и тихонько, словно мышке, осматривать оттуда комнату, где он будет жить. Когда он приезжал, в комнате всегда начинался развал, какие-то бумаги валялись вперемешку с запонками, бритвенными лезвиями и библиотечными «Крокодилами». Раскрытый чемодан обязательно стоял на середине комнаты. Наденька, подметая по утрам пол, убирала все в чемодан и запихивала его под кровать. Константин Михайлович, возвращаясь, разводил руками:

— Опять меня Наденька чистоте научила! Молочка по такому случаю, Наденька!

Наденька бежала в чулан и снимала с полки крынку со вчерашним, холодным, в голубых прожилках молоком.

Она могла подолгу смотреть через открытое окно, как он работает, сидит и что-то пишет, и курит, разгоняя дымом мошкару, налетающую на свет трехлинейной лампы. Только однажды он увидел ее — подойдя к окну и потягиваясь, заметил мелькнувшее в саду белое платье:

— Это ты, Наденька?

Она убежала и, спрятавшись на сеновал, долго прикладывала руки к горящим щекам, чуть не плача от какого-то непонятного ей самой стыда.

Потом весь день она не могла смотреть ему в глаза, будто была в чем-то виновата перед ним, а Константин Михайлович по-прежнему шутил, как обычно называл ее Макаронинкой и не замечал, как мучительно краснеет Наденька.

На этот раз Константин Михайлович приехал не один. Когда председательская машина вышла из-за поворота и, разгоняя кур, лежащих в придорожной пыли, пошла к савельевскому дому, Наденька еще издали увидела, что впереди, рядом с шофером сидит какая-то женщина.

Наденька суетилась, стараясь под этой суетой скрыть свое смущение, помогала вынимать из багажника вещи — два чемодана, резиновый скрипящий плащ и какой-то ящик. Константин Михайлович легонько дернул ее за косичку и пошутил:

— А ты чего же не растешь? Только веснушки растут.

Потом он спросил, где отец, и Наденька показала в конец улицы: там, переставляя костыли, уже шел Савельев.

Он подошел, запыхавшись, поздоровался с Константином Михайловичем, протянул руку женщине, и та назвала себя:

— Вера Сергеевна.

— Вы тоже из института? — спросил Савельев.

— Да, — ответила женщина. — Тоже. Лаборантка.

— Ну, вот и хорошо, — заспешил Савельев, и не понять было, что же тут хорошего. — Давайте в дом, отдохнете; дорога-то у нас тряская…

За столом Наденька исподтишка рассматривала гостью, и та ей не нравилась. Не нравились глаза, светлые, словно слинявшие, с морщинками вокруг. Губы — накрашенные, слишком яркие на бледном тонком лице. И нос — широкий, чуть раздвоенный на конце, будто припухший. Казалось, Вера Сергеевна только что плакала. «Старая, лет тридцать», — решила Наденька. Что ж, в пятнадцать лет не очень-то жалуют людей с морщинами.

Вера Сергеевна, улыбаясь накрашенными губами, рассматривала комнату, пузатый старомодный комод, патефон, покрытый вышитой накидкой, фотографии, разложенные веером в большой рамке на стене…

— Это, верно, вы? — спросила она Савельева, кивая на одну фотографию. Там он был снят в ушанке с лентой наискосок, ватнике и с немецким автоматом.

— Да, — ответил Савельев. — Он самый. Сорок третий год.

— А это?

— Это мама, — тихо и почему-то зло ответила Наденька: ну, чего спрашивает, будто сама не видит. Вера Сергеевна, поняв, что этого не следовало бы спрашивать, сказала извиняющимся голосом:

— Ты похожа на маму…

Короткая неловкость быстро прошла. Константин Михайлович, отхлебывая из стакана молоко, начал расспрашивать Савельева о колхозных делах, и Вера Сергеевна слушала так, будто ничего на свете, кроме последних удоев от «Зорьки» да новой птицефермы, ее не интересует.

— А с картошкой нынче все равно плохо, — подсказала отцу Наденька. — Пока дядя Павел две бригады на корма бросил, она и повыгорела.

— Да, — подтвердил Савельев, — вот уж всегда так: хвост вытянешь, нос завязнет, нос потянешь — хвост завязнет…

71
{"b":"242629","o":1}