…Кобысова разбудили апрельским утром, затемно. У вагончика, кутаясь в платок, стояла какая-то женщина. Спросонья и в темноте Роман не сразу узнал фельдшерицу.
— Давай скорее, — сказала она. — Нину надо в поселок везти. Уже.
Это было такое страшное «уже», что Кобысов не вернулся в вагончик, чтобы надеть свитер, а побежал к навесу, в чем был, — хорошо, что успел накинуть ватную стеганку поверх майки.
В темноте он подогнал свою «уазку» к вагончику, где жила Нина, и, приоткрыв дверцу, смотрел, как тяжело, как осторожно она спускается по скользким, обледеневшим ступенькам на землю. Подружки помогали ей. Он не вышел из кабины. Не обернулся и тогда, когда фельдшерица устраивала Нину сзади него, в крытом кузове. Он боялся встретиться с Ниной глазами.
— Осторожней только, — попросила фельдшерица.
— Не по асфальту поедем, — сказал Кобысов. — Не учи.
Он знал эту дорогу наизусть, как знают много раз читанную книгу. Он мог ехать, не включая дальний свет. Хорошо, что за ночь дорога подмерзла. Он будто на ощупь чувствовал каждую рытвину, будто не под колесами была дорога, а под его собственными ногами.
Он не думал ни о чем, он весь был там, на дороге, и словно обгонял свою машину, чтобы не пропустить самую что ни на есть паршивую выбоину. Потом дорога начала ползти вверх — они добрались до перевала, до Малого Верблюда, и первый раз за всю дорогу Кобысову пришла в голову четкая мысль: надо прижаться к скале, иначе черт его знает, вдруг соскользнет колесо и машину занесет к пропасти.
Пропасть была справа. На повороте луч фар вдруг свернул с дороги, ушел в пустоту, в темень, и потерялся где-то в кромешной мгле. Кобысов вздрогнул. Он, может быть, тысячу раз проезжал здесь ночью, и ему никогда не было страшно, а сейчас он испугался. На повороте задние колеса повело, и он отчаянно крутанул баранку, дал газ, и только тогда, когда свет снова лег на дорогу, тихо выругался — это его сразу успокоило.
— Что там? — спросила фельдшерица. — Далеко еще?
Он не ответил.
Сразу за Малым Верблюдом пошла сырая низина, и дорога прижалась к реке, той самой, где он когда-то ловил с Ниной хариусов. Здесь путь был укатанным, и Кобысов начал прибавлять газ. Он снова не думал ни о чем, ему просто не хотелось думать.
Вдруг фельдшерица сказала:
— Останови.
Это было так неожиданно, что до него не сразу дошло, чего она хочет.
— Да останови же! — крикнула она.
Роман остановил машину. Сразу стало тихо, только справа, размывая прилипшие к берегам льдины, шумела река.
— Уходи! — снова крикнула фельдшерица. — Ты что, глухой?
Кобысов услышал и шум реки, и стон за спиной, и резкий голос фельдшерицы. Открыв дверь, он спрыгнул на замерзшую дорогу. В машина зажегся свет.
Тогда он пошел прочь, прямо по снегу, чтобы ничего не видеть и не слышать — ни этого света, ни стона. Он проваливался в снег, с трудом выдирал ноги и шел дальше, телом раздвигая голый лозняк. Прутья смыкались за ним, как двери. Наконец он остановился и почувствовал, что его бьет озноб. Он поднял руку и тронул волосы — шапки не было. То ли он забыл ее дома, то ли в машине, то ли ее сбило, пока он пробирался через эти кусты.
Ему казалось, что он остался один посреди огромного мира, уходящего вверх, в темноту, к редким и дрожащим, как капли, звездам. Это чувство не было ни печальным, ни пугающим. Наоборот, оно было наполнено острым, напряженным ожиданием чего-то такого, с чем еще ему, Роману Кобысову, никогда не приходилось встречаться.
И он дождался наконец. Фельдшерица что было сил жала на сигнал. Машина гудела победно и призывно. Кобысов шел обратно и улыбался желтым квадратикам света в окнах «уазки».
Фельдшерица ждала его на дороге.
— Скорее, — сказала она.
— Что? — спросил Кобысов.
— Да боже мой! — нетерпеливо крикнула она. — Рукав! Отпарывай рукав!
Ватник у Кобысова был старый, но прочный. Не так-то просто было отодрать рукав. Кобысову пришлось наступить на ватник. Он не замечал холода. Фельдшерица, схватив отодранный рукав, исчезла в кузове, а Кобысов, снова надев ватник, покрутил голой рукой и расхохотался. Надо же так! Ребеночка в рукав засунуть! Молодец фельдшерица! Ну, догадливая баба!
Полчаса спустя он подогнал машину к поселковой больнице, помог вынести Нину и только потом, когда ее унесли и его рукав тоже унесли, спросил нянечку, кто родился.
— Поглядеть надо, — сказала нянечка. — Погоди, я схожу. Вот только иголки-то у меня с собой нет, придется тебе булавкой рукав приколоть.
Он сидел в теплой прихожей, ждал, пока нянечка ходит за его рукавом, и даже задремал, привалившись к стенке. Нянечка вышла и сказала:
— Сибирячка родилась. Твоя или безотцовая?
— Товарища, — ответил Кобысов.
Он и не заметил, что уже начало светать. Теперь можно было гнать машину, но он ехал медленно. Когда дорога полезла на перевал, уже совсем рассвело. Он поглядел в сторону, туда, где узкая дорога обрывалась и земля, поросшая игрушечными сосенками, виднелась далеко-далеко. Он улыбнулся этому пространству, открывшемуся с перевала, с головокружительной высоты, и подумал, что пора в отпуск — нервишки шалят. Испугался же он нынешней ночью на этом повороте…
Из-за поворота, словно лесное чудище, вышла встречная машина. Двоим здесь никак нельзя было разъехаться. Кобысов подумал, что ему сподручнее отвести свою «уазку» метров на сорок или пятьдесят назад. В это время шофер самосвала высунулся из кабины, и Кобысов увидел Ростьку.
Ростька в своем голубом берете глядел на него, и улыбался, и, помахивая рукой, кричал:
— Давай, Хариус, трави назад! Дорогу рабочему классу!
Ростькин самосвал, медленно двигался вперед. Так бывало всегда. Так было, может быть, тысячу раз за все время, что они месили эту дорогу и встречались вот здесь, на Малом Верблюде. Но Кобысов, выругавшись, переключил скорость, и «уазка» пошла на самосвал, выбивая из-под колес комья смерзшейся за ночь грязи.
Конечно, он не слышал, что кричал ему Ростька. Должно быть, матерился, только и всего. Почти прямо перед собой, через два стекла, Кобысов увидел его перекошенное лицо — скорее, какой-то блин вместо лица с голубым беретиком сверху, — и почувствовал толчок: это его «уазка» уперлась бампером в бампер самосвала.
Блин запрыгал, заметался там, за стеклами, и самосвал медленно пошел назад. Ростька то и дело высовывался из кабины и оглядывался, а Кобысов все наседал на Ростькин самосвал, пока тот не отошел в сторону и перед Кобысовым не открылась дорога.
КОРОЛЕВА САЛАЧЬЕГО ФЛОТА
Первые послевоенные годы были трудными для всех, а для нас, студентов, наверно, особенно трудными, и многие подрабатывали себе на жизнь, потому что стипендии хватало дай бог на одну неделю.
Летом мы укатывали на каникулы кто куда, пользуясь в основном слухами о молочных реках в кисельных берегах. Одни ехали в Карелию, где — рассказывали ребята-политехники — на лесоразработках запросто можно зашибать по три к у с к а (то есть тысячи) в месяц. Другие темнили, ходили с загадочными лицами, но все-таки под конец, перед самым отъездом, признавались: едут на полевые работы в Молдавию, где — говорят — встречают чуть не с оркестром и платят по-царски, а что касается сухого винишки, то в нем хоть купайся. Третьи, не доверяя слухам, шли на ленинградские заводы или в порт, в Дровяную гавань, четвертые, в основном наши девушки, нанимались в больницы санитарками.
Я принадлежал к «слухачам». У меня тоже не было денег, и надо было что-то придумывать: лесоразработки, Молдавия, порт или Лендорстрой… Сдав последний экзамен, я отправился на Обводный канал, на толчок, со свертком под мышкой. В свертке был коврик, который я должен был загнать не меньше чем за шестьсот рублей, — так мне сказала мать. Шестьсот — и ни копейки меньше! К стоять насмерть!