Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Я уныло шел продавать коврик, заранее зная, что никому он не нужен, и что будет противно стоять с этим ковриком, вглядываясь в снующую толпу, ожидая покупателя, и что, если мне предложат четыре сотни, отдам, и ну его к черту, этот коврик, который я помнил с детства.

Но едва я свернул с Лиговки к толчку, меня остановил парень с белесыми бровями и ресницами — самый что ни на есть натуральный альбинос — и, кивнув на сверток, спросил:

— Чего несешь?

— Коврик, — сказал я.

— Покажи.

Я усмехнулся. На парне была до того выцветшая гимнастерка, что и она казалась его родственницей-альбиноской.

— Покажи, — повторил он. — Не бойся, не уведу, и деньги у нас, между прочим, имеются.

Я развернул коврик. Парень пощупал его, даже посмотрел на свет и торопливо сказал:

— Восемь косых, больше не дам.

— Валяй, — сказал я как можно равнодушнее. — Не люблю торговаться. А ты что — наследство получил или…

— Не болтай, — строго сказал парень, отсчитывая мне восемьсот рублей. — Если кто при рыбе живет, тот не пропадет. Понял?

Я не понял и пригласил парня выпить по кружке пива — за мой счет, разумеется. Он кивнул, и мы пошли к ларьку. Он тащил под мышкой коврик моего детства, потому что теперь это был уже его коврик, и мне было немного жаль, что вот — нет коврика…

Мы пили пиво, и парень деловито рассказывал мне, сколько зашибают в их рыболовецкой артели. И о том, что охотно берут людей со стороны — на сезон, так что для студентов это в самый раз, и ежели я смогу сагитировать ребят покрепче, внакладе не останемся.

Он растолковал мне, как надо добраться, мы расстались почти друзьями, и он пошел обратно — искать патефон.

Через два дня я со своим товарищем уже «голосовал» на Петергофском шоссе, потом мы тряслись в кузове попутки и пели сочиненную только что песенку:

Для всей братвы
мы наловим плотвы.
Кто при рыбе живет,
тот уж не пропадет…

Но в рыбаки нас не взяли.

Мы работали весовщиками, грузчиками или просто так, на подхвате, за тысячу в месяц; мы возили рыбу в Ленинград и пропахли рыбой насквозь, до печенок, и рыба уже не лезла нам в глотку и снилась по ночам — рыба, рыба, рыба, рыба! — тонны рыбы, от которой ломило руки и плечи. У нас не было выходных, потому что одни мотоботы уходили, другие возвращались, и мы спали урывками в своей землянке, оставшейся здесь с военных времен. Больше жить было негде: поселок, спаленный войной, еще только строился.

Единственным отдыхом было — пойти в чайную, в барак на отшибе поселка, чудом сохранившийся от огня. Одну половину в нем занимал магазин, чайная разместилась в другой. Продуктовые карточки еще не были отменены, однако здесь можно было купить и пиво, и бутерброды с сыром, и ту же самую рыбу.

В тот вечер, когда мы пошли в чайную, денег у нас не было совершенно. Мы пошли просто так, потому что здесь не было ни кино, ни танцев, ни библиотеки. Володька — тот самый рыночный знакомый, который соблазнил нас сюда, поближе к рыбе, — замахал рукой, когда мы вошли. Он уже был под хмельком, не то чтобы крепким, а так, самую малость. Его дружки встретили нас не очень-то весело.

— Нальем студентам? — спросил Володька.

— На хрен нищих бог послал, — сказал один. — Самим не останется.

— Мы непьющие, — сказал я.

— Ну вот и хорошо. Рыбкой угощайтесь. Домашнего копчения рыбка.

Что ж, в тот вечер мы были рады и рыбке… Мы ели копченых лещей и слушали, о чем Володька разговаривал с дружками. Мы здесь были чужими, приехали-уехали, прости-прощай, нас уже как бы не замечали и поэтому не стеснялись. Мы слушали, как надо объегоривать дачников, которые снова начали появляться в этих местах, и какие цены будут на рыбу в Ленинграде зимой, и что самый дорогой Кузнечный рынок — вот туда и надо ездить. Плотва или подлещик, которых здесь сдают по восемьдесят копеек за килограмм, в декабре на рынке пойдут по двадцать рубликов, и то будут рвать — будь здоров! Конечно, можно торгануть и оптом, и адресочки нужных людей имеются, и никаких тебе забот и хлопот, но  к у п ц ы  дают по десятке, сволочи, как сговорились. Сажать таких надо! Как думаете, студенты?

— Противно, — сказал мой товарищ. — Озверели вы здесь со своей рыбой.

— Озвереешь, — усмехнулся Володькин дружок. — А тебе что, культура нужна, да? Мы эту культуру во повидали в Европах! У тебя квартира есть? А у меня вот — четверо по лавкам в одной комнатухе.

Я подумал: зря этот разговор. Два шага до драки. А это нам было совсем ни к чему. Самая пора уходить. Я поднялся первым.

— Погоди, — остановил меня Володька. — Куда вам торопиться-то? И обижаться тоже нечего. У людей, можно сказать, ни кола ни двора, все, можно сказать, война отобрала — чего ж обижаться-то?

— А у других не отобрала? — сказал, тоже поднимаясь, мой товарищ. — Ну, которым вы плотву по двадцатке… Вот и получается, что одни продают, скажем, коврики, а другие покупают.

— Так, — сказал Володька, бледнея. — Так. Значит, коврики… Ковриком меня тыкнул, значит?

До драки оставалось уже не два, а один шаг.

Но тут я увидел, что Володькин взгляд переметнулся: он глядел мимо нас или даже как-то сквозь нас — никогда еще я не видел такого взгляда, который, казалось, можно было потрогать руками. Мы обернулись: в чайную вошла женщина.

Пожалуй, сейчас, многие и многие годы спустя, я могу увидеть ее с той же отчетливостью, что и тогда: ее длинное шелковое платье с прямыми, подложенными по тогдашней моде «плечами», и лакированные лодочки — «лакиши», как их называли в ту пору, и высоко взбитые крашеные волосы, и главное и такое неожиданное — два ордена на платье, Отечественной войны и Красная звездочка.

Она была некрасива, худа, и все-таки было в ней что-то, что заставило меня замереть. Все, кто был здесь, уже махали ей руками, кричали: «А, королева! Привет, королева!», «Сначала мою давай, королева, сегодня я праздничный!» Парнишку, который нес за ней аккордеон, я заметил позже, когда женщина, улыбаясь густо накрашенным ртом, прошла в самый конец чайной. «Землянку» давай!» — кричал кто-то. Голоса уже перебивали друг друга: «Платочек!», «Ямщика», королева!». Женщина вынула из чехла аккордеон, должно быть дорогой, потому что он так и отсвечивал перламутром.

Улыбаясь всем и никому, она начала играть, склоняя к аккордеону голову, словно прислушиваясь, что делается там у него внутри. Играла она, сколько я понимал, не очень-то здорово, средненько, но здесь, в набитой подвыпившими рыбаками чайной, и эта музыка, и эта женщина с двумя орденами на шелковом платье могли показаться либо чудом, либо нелепостью. Все-таки скорее чудом, потому что за нашим столом разговоры оборвались сразу и будто бы вовсе не было той злости, которая вполне могла обернуться дракой.

Она играла и «Синенький платочек», и «Землянку», и кто-то подтягивал, подпевал, и в этой грязноватой бедной чайной что-то уже менялось, становилось если не уютнее, то душевнее, что ли…

— Мелодичная женщина! — сказал Володька.

Я видел на ее висках капельки пота. В чайной было жарко и душно. Володька помахал рукой, и женщина, положив аккордеон на табуретку, пошла к нам. Володька суетливо освобождал ей место, сдвигал на край стола стаканы, спрятал под стол недопитую бутылку с самогоном, а один из его дружков уже шел от стойки с кружками пива в обеих руках.

— Здравствуйте, — сказала она, садясь. — Это и есть ленинградские студенты?

— Они самые, — нехотя, как мне показалось, ответил Володька.

— Вы из какого института? — спросила она.

— Из университета, — ответил я.

Володька пододвинул нам кружки.

— Лида, — назвала она себя. — А по-местному — королева салачьего флота. Ну, как вам у нас?

— Роскошно! — сказал мой товарищ. — А у вас что — «Скандали» или «Сопрани»?

Лида засмеялась. У нее был хрипловатый голос, и смех тоже оказался хрипловатым, неприятным, — казалось, она вот-вот зайдется кашлем от смеха.

65
{"b":"242629","o":1}