Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Он делает резкое движение, разворачивает коляску к дверям, готовый войти и сказать, что у него нет никакой астмы… Но вдруг до слуха его доносится знакомый, нежный голос. Таким был когда-то голос матери: «Не надо, сынок…» Он останавливается и, умиротворенный, откатывает коляску назад, к перилам балкона.

Вон стоит построенный детишками домик. Снова сыплет осенний, мелкий дождь, уже ничего не видно.

Втиснувшись в свою коляску, он смотрит во двор. На колени наброшен шерстяной плед. Как у Рузвельта.

Фотографию президента он впервые увидел во фронтовой газете. Тот сидел в коляске, и на его колени был наброшен шерстяной плед. Тогда ему и в голову не могла прийти такая мысль, а теперь, когда он пользуется рузвельтовской коляской, он ищет сходства.

Он уверен, что, каким бы роскошным ни был Белый Дом, Рузвельт тоже мечтал о своей лесной избушке или о чем-то вроде этого — об острове, стране или звезде, где можно было бы уединиться, беседовать с самим собой, сочувствовать себе, стыдиться и восхищаться собою. Он уверен, что каждый имеет свою избушку или что-то подобное.

«Ты уверен? Неужели ты останешься таким наивным, не познавшим мир? Во всей неустроенности вашей жизни виноваты эти лесные избушки. Вы прячетесь, уходите от жизни, поэтому те, у кого нет избушек в лесу, действуют свободно и смело, захватывают то, что принадлежит не им, а человечеству. И когда вы возвращаетесь из своих избушек, они уже сделали свое дело. Вам же остается только примириться с тем, что не вы, а они процветают. Ответь, для чего вы придумали лесные избушки? Неужели думаете, что там вы свободны? Нет, это самообман. Лесные избушки результат вашей слабости, и те, другие, торжествуют в жизни не вопреки вам, а именно благодаря вам".

Он смущается. Это неправда, он никогда не стремился к тому, о чем мечтали те, другие. И его избушка не для того, чтобы уйти от жизни. Он никак не поймет, почему его лесная избушка может вызывать такую неприязнь. Они, наверное, думают: «Какая польза выдумывать несуществующее, то, что нельзя купить?» А ему не нужно все то, чего с такой страстью хотят иметь те, другие.

«Верю тебе, но ты не знаешь одного. Есть категория людей, которая не прощает тому, кто обладает чем-то, хотя и малым, что невозможно приобрести за деньги. Эти люди преклоняются перед тем, чего не имеют, но что могли или могут купить за деньги — силу, власть. Но они не уважают ум, талант, способности, потому что если этим не обладаешь, то и не сможешь приобрести. Поэтому они насмешкой уничтожают всех, кто непохож на них. Вернее — тех, на кого они не могут быть похожи».

Вдруг Андранику кажется, что в комнате кто-то заговаривает о лесной избушке. Напрягает слух. Неожиданно вспыхнувший смех мешает уточнить догадку…

«Нет, не может быть, — говорит он себе, — никто не знает о моей избушке, а жена не сделает этого. А если?..»

В его душе что-то надламывается. Он склоняет голову и, примирившийся, несопротивляющийся, ждет неизбежного. И опять из дальней дали слышит знакомый тихий голос матери: «Андраник, поздно, иди домой».

Иди домой… иди домой… иди домой!!!

Он уже не слышит шума вечеринки, идет за своими мыслями. Легок шаг его. Кажется, будто алюминиевые протезы обросли мышцами, налились силой. Он идет легко, свободно, как много лет назад, когда был молод. Ступни не болят, совсем не болят, и это на минуту смущает его. Он кладет руку на колено. Под пижамой прощупываются зажимы протеза. Все исчезает. Не достигнув лесной избушки, он отброшен назад, к перилам своего балкона, ко двору с построенным ребятами домиком, к своему пледу.

Сколько раз, закутанный в этот плед, он шел дорогой воспоминаний. Часто уходил далеко, плутал, но всегда возвращался к своей старой коляске. К этой коляске…

Во дворе идет дождь, и холодные брызги покалывают лицо. Он отступает к дверям комнаты.

Оттуда слышится все ускоряющаяся музыка. Кто-то поймал ритмичную мелодию, и сейчас приемник гремит во всю мощь. Дробные, прерывистые удары барабана рассказывают историю, идущую из глубины веков, из Черной Африки. Это трагедия чернокожей любви, которая родилась и умерла на берегах Замбези. А вот вступают скрипки. Они повествуют о мятежной белокурой любви. Музыкальные темы переплетаются тревожно и печально. В мелодии слышатся отчаянные крики юноши, ожидающего свою белокурую возлюбленную. Чернокожая любовь, рассказанная языком старинных тамтамов, и белокурая любовь, пропетая томительно печальными скрипками, — они звучат одновременно, не заглушают, не перебивают друг друга. Для любви нет различия в цвете кожи.

Он думает, что мог быть художником, мог стать писателем, и жалеет о своих ненаписанных книгах и картинах.

Музыка усиливается, бушует. Чей-то хриплый, отчаявшийся голос упрямо повторяет: «Только ты, только ты!» И это поется с такой непоколебимой убежденностью, что кажется, если возлюбленная откажет, все рухнет, — пропадет осенний, тихий дождь, исчезнет со двора построенный детьми домик, а потом погибнет земной шар, весь земной шар.

«Только ты!» — бьют барабаны. «Только ты!» — вторят скрипки. «Только ты!» — твердит хриплый голос.

Подобно вспыхивающей неоновой рекламе звучат и гаснут, сливаются музыкальные темы.

Много лет назад, еще студентом, он не сказал с таким упрямством: «Только ты, только ты, и никто больше» той смуглой девушке с тонкой талией и полными ногами.

Встречались и болтали они часто, и каждый раз со звонком она, опаздывая, бежала в аудиторию. У дверей ее всегда ожидал преподаватель. Он отходил в сторону, уступая ей дорогу, и пристально-долгим взглядом смотрел ей вслед.

— Ты мне нравишься.

— Разве? — насмешливо улыбалась девушка.

После лекций долго бродили по улицам. За ними шел преподаватель.

— А я люблю двоих.

Он был молод и не знал, что так иногда бывает в жизни. А она хотя и была молода, но уже читала биографию Джека Лондона.

— Одновременно?

— Да. Ты знаком с биографией Джека Лондона?

— Нет.

— Так прочти.

Девушка откидывала назад голову, будто поправляя волосы, и улыбалась неспешно шедшему за ними преподавателю.

— Значит, об этом ты узнала из книг?

Тогда он еще мало чего прочел. И он не слышал этой песни: «Только ты, только ты!»

Потом он прочел много книг, узнал многое, но так и не поверил, что можно одновременно любить двоих. «Если любят двоих, — думал он тогда (так думает он и сейчас), — значит, одного любят, а другого жалеют». Эта мысль задела его самолюбие. Он решил, что его жалеют, а любят преподавателя. Иначе и не могло быть: он — простой студент, а тот был преподавателем.

Тогда он был молод и неуступчив. Тогда он не прощал ничего и еще не слышал песни «Только ты, только ты!»

Песня звучит в нарастающем темпе. Тревожные удары тамтамов рассказывают о грустной чернокожей любви, а скрипки поют о белокурой любви. «Только ты, только ты!» — с отчаянным упрямством твердит певец.

…Тогда, в студенческие годы, его обидело одно лишь предположение, что его любят из жалости, а потом, спустя годы, так и случилось.

Эта женщина, отмечавшая сейчас вместе с друзьями очередную годовщину окончания университета, в госпитале была медсестрой и с непоколебимым, суровым упрямством решила связать свою жизнь с инвалидом. «Романтика военных лет» — так говорит, так оправдывается сейчас сестра милосердия и прибавляет, что никогда не вышла бы за инвалида, не будь романтики военных лет, не бейся у нее в груди горячее, доброе, готовое к жертве глупое сердце.

Он потирает кулаком лоб и вспоминает…

Когда его призвали в армию, на железнодорожном вокзале собрались родные — мать, отец, сестра, брат.

В теплушке не было мест. Он стоял в дверях и прощался с матерью.

До сих пор помнятся омытые слезами, потухшие глаза матери. Они старались улыбнуться и плакали. Старались показаться беззаботными и, встревоженные, прятались в узких щелочках морщинистых век.

— Пиши часто, слышишь, каждую субботу, — говорила мать.

18
{"b":"238892","o":1}