— Я, — откликнулся из столовой сын.
— Помоги мне собраться. Еду в Бюракан. Хочу написать Арарат из Бюракана.
* * *
Вместе со старым художником поднялась в Бюракан группа молодежи. По дороге он сказал:
— Каждый человек красив и ценен в своей неповторимости. Пусть каждый из вас пишет свой Арарат.
— Но Арарат ведь один, — несмело заметил юноша, шагавший рядом.
— А вас много, — ответил художник и, уединившись, приготовился писать.
Перед ним расстилалась озаренная солнцем Араратская долина, над нею возвышались большая и малая вершины Арарата.
Он выбрал на палитре первую краску, краску, которая должна была стать цветовым тоном всей картины, и осторожно положил ее на полотно.
Чуть отступив, посмотрел на Арарат, взглянул на полотно и, беззвучно напевая, начал работать.
В синем небе отливала белизной вершина Арарата. Розовый свет озарял его подножья, зелень казалась прозрачной, звенящей, а солнце разбрызгивало золото по садам.
Кровавый мак, поднявшийся у мольберта, закрывал горизонт. Художник сдвинул мольберт вперед.
На холсте оживала Араратская долина, вся в синих тенях и оранжевых лучах. Вдали, в теневой глубине, угадывалась дымчатая дорога.
Художник поднялся, посмотрел на Арарат, взглянул на полотно и почему-то снова вспомнил маленькую девочку, рисовавшую мелом на тротуаре. Потом прохожих, которые растоптали, убили начертанный мелом мир, и повторил про себя: «Ничего, все можно нарисовать снова! Напишу тебя, играющий на тротуаре ребенок, счастливая девочка, потом буду писать тебя, любимый мой Арарат. Буду писать снова и снова, буду писать из Бюракана, ибо на вершины надо смотреть с высоты».
…Смеркалось… Художник закрыл мольберт, взял в руки полотно и зашагал вниз, к Бюракану. Седая голова его казалась нарисованной мелом на темнеющем небе. Тьма сгущалась, путала дороги. А он шел, повторяя слова маленькой девочки: «Ничего, все можно нарисовать снова».
Перевела Э. Кананова
Трудный миттельшпиль
В годы войны я с товарищем заночевал в одном покинутом доме. На стене висела картина, изображавшая корриду. Бык и матадор стояли друг против друга и… я разрезал картину на две части, чтобы все, все изменилось, когда вернутся хозяева дома…
* * *
Стояли тихие весенние вечера. Словно черные стрелы, стремительно носились в небе ласточки. От соседней стены, выложенной грубыми неотесанными камнями, поднималось высокое, пронзительное, яркое небо, которое в эти часы долго не гасло.
Самой лучшей порой были весенние вечера. Земля пахла испеченными в горячей золе яблоками, а детские игры имели свою, особую прелесть. Потом сразу становилось темно, и детей звали домой. Загорались огни, появлялись летучие мыши, и во дворе под тутовым деревом домашние усаживались за ужин.
Все это Рубен вспомнил, сидя за шахматной доской, и подумал про себя: «Да, то была самая лучшая пора». Но все, что он вспомнил, смешалось в вечерних сумерках, где не было ласточек и земля не пахла испеченными в горячей золе яблоками. Может быть, для кого-нибудь, кто еще играет в жмурки, земля и пахнет печеными яблоками, но для него все это прошло и больше не повторится.
Любители шахмат, окружившие стол, внимательно следили за игрой. Он хорошо знал всех их. Вот этот усатый, например, похож на пешку, которая стоит на второй горизонтали, но уже возомнила себя королевой. А тот, что стоит рядом с усатым, похож на пешку, передвигающуюся под прикрытием фигур. А сам он? Сам он походил на пешку, которая достигла седьмой горизонтали, но никак не может пройти в королевы.
Седьмая горизонталь… В жизни он никогда не достигал восьмой. Оставаясь на седьмой, он помогал другим. Многие учились у него, но притворялись, что ничему не научились.
Сидящий напротив него был как раз одним из таких. Безграничная снисходительность Рубена не раз отводила наказание от тех, кого следовало бы наказать.
Мысли спутались. Он провел ладонью по лицу как бы для того, чтобы разгладить, привести их в порядок. Не получилось. Обиды, великодушие, минуты слабости — все перемешалось.
Вместо того чтобы сделать очередной ход, он откинулся на спинку стула и стал спокойно ждать.
Чего он ждал?
…Есть вещи, которые ожиданием не предотвратишь, например, смерть. Она надвигается на тебя, и если ты остаешься неподвижным, она надвигается на тебя с удвоенной быстротой, пока вы не встретитесь в одной точке. И тогда горе тебе… Да, есть вещи, которые нельзя предотвратить, и они придут, когда наступит их время, и самое лучшее — просто быть наготове…
…Они разместились в покинутом доме, чтобы переночевать. Он сопровождал товарища в тыл. Нет, товарищ не был ранен — в окопах схватил воспаление легких, Товарищ спросил:
— Кто ты по национальности?
— Армянин.
— У меня был дружок армянин.
— Что, ранили его?
— Почему ранили? Я не на войне с ним дружил, а еще в мирное время.
На стенах висели картины. Старинные и современные. Одна из них изображала корриду. Человек и бык стояли друг против друга. Стояли, угрожая друг другу.
Ночью больной бредил, а он сидел у оставленного в покинутом доме радиоприемника и слушал музыку. Сначала передавали Шуберта, потом фронтовые вести, затем снова музыку… Когда кончится война и люди вернутся домой, все изменится, а эта картина — бык и человек — останется такой же. Подумав об этом, он достал из кармана нож и разрезал картину на две части… чтобы бык и человек больше не угрожали друг другу. Обе половинки он повесил на разных стенах, чтобы все-все изменилось, когда вернутся хозяева дома…
…Противник сделал ход, а он все еще был там, в своих фронтовых воспоминаниях. Потом, неизвестно почему, вспомнил старый анекдот, который в сущности и не был анекдотом. С фронта возвратился домой солдат, у которого было трое детей. Возвратился и видит: за столом сидят пятеро детей и едят мацун.
— А чей этот, четвертый? — спрашивает солдат.
— Гарегин, твой сын. Когда ты уходил на фронт, я была беременна, — отвечает жена.
— А этот, пятый, чей?
— А что этот, пятый, мешает тебе? Вот сидит себе и ест мацун. Ты что, сердишься?
— Я не сержусь, — отвечает солдат.
…Рубен посмотрел на собравшихся вокруг стола, потом обхватил руками голову и сосредоточился. Ответный ход противника не менял положения — просто он сделал этот ход, чтобы запутать игру и создать у зрителей впечатление серьезно задуманной комбинации.
Мысли и воспоминания опять овладевали им, хотя очередной ход был у него уже обдуман. Черные и белые квадраты на шахматной доске казались затемненными и освещенными окнами, за которыми разместились воспоминания прожитой им жизни, а шахматные фигуры — людьми, завладевшими заветными уголками этой жизни. Люди такие — они входят в чужую жизнь, как в покинутый дом. Если бы они это делали, чтобы лучше узнать ее, — еще куда ни шло, но они думают, что чужая жизнь — это нечто вроде пустой рамы, в которую каждый может вставить свой портрет.
Возвращаясь с фронта, он познакомился в вагоне с пожилым солдатом.
— Жена, дети есть? — спросил пожилой солдат.
— Не успел…
— Нехорошо. Когда вернешься, женись, не годится жить бобылем.
— А ты?
— У меня четверо детей.
И тут он почему-то рассказал пожилому солдату тот грустный анекдот. Наверное, потому рассказал, что в нем ничего анекдотичного не было, это был просто рассказ о великодушии.
Пожилой солдат выслушал, улыбнулся в усы и сказал:
— Хорошая история. У меня четверо детей. Говорят, в тылу жизнь была не легче фронтовой. Дай бог, всех четверых живыми, здоровыми увидеть, а если довелось бы увидеть и пятого — не беда. Пусть себе живет и ест мацун.
Рубена ждала девушка, на которой он потом женился.
— Знаешь, Рубен, сколько я тебя ждала? — спросила она.
Не так уж долго. Мать ждала дольше, и ей еще придется ждать, ведь старший сын, его брат, пока не вернулся. Впрочем, нужно ли ее сравнивать с матерью? Она еще не стала матерью.