Литмир - Электронная Библиотека
A
A
— Лаглаго[1] хаджи Беко,
Откель идешь?
— С тех черных гор.
— Что же несешь?
— Сверток мылка.
— Кому несешь?
— Мамке Суска.
— Пошто несешь?
— Платок постирать,
Голову покрыть —
И станет весна.

Запрокинув голову, я выговариваю стишок, и мне кажется, что вижу этого Лаглаго хаджи Беко. Взбираюсь на крышу и, обращаясь ко всему свету, снова выговариваю стишок. Отец раздражается:

— Ну началось, целый день будет повторять. Займись делом, покатай трамбовку, чтоб земля затвердела.

На кровле есть цилиндрический камень. Я должен сминать им траву и цветы.

Не делаю этого, и отец сердито говорит:

— Не выйдет из тебя работник!

— Слушай, что ты воюешь с ребенком, — говорит мать, — любишь работать, сам и катай этот камень.

В ответ на это отец еще больше распаляется:

— Ну, если я не работаю, то как же ты живешь?

— Как Лаглаго хаджи Беко. — Мать говорит все это без всякой злости, но отец гневно швыряет лопату и грозит, что уедет в город, нас всех заберет с собой, и тогда мы поймем, что значит жить на одну зарплату.

В город уезжаем на телеге. Моя собака бежит за нами, потом задерживается в узенькой улочке у лавки мясника. Окликаю ее, но она не слышит. Городские щенки окружают ее. Она удивленно обнюхивает их, а потом, понурив голову, бежит обратно в деревню.

Хочу спрыгнуть с телеги и бежать за ней, но кто-то держит меня, я вырываюсь и открываю глаза,

В небе горят еще звезды, и петух кричит где-то рядом. Все спуталось. Не знаю, детство ли мое продолжается, или что другое происходит. Слышу мычание коров и, вспомнив хозяйку, поспешно одеваюсь и протягиваю руку к пачке сигарет. Рассвело, и я вижу рядом с собой трамбовку. Я так и не научился катать ее.

Хозяева уже проснулись. Муж поднимается наверх, здоровается и, подойдя к моей постели, задумчиво останавливается. Заснув ночью, я уронил горящую сигарету и спалил кусочек одеяла. Хозяин смотрит вопросительно, а мне хочется сказать, что это звездочка упала на мою постель, а не сигарета, но я боюсь показаться совершенным сумасбродом и виновато улыбаюсь.

— Плохая привычка. Вдруг сожжете себя.

— Если не сжег уже.

Я жду, что хозяин спросит, как мне спалось на крыше, но он молчит.

— Чем я хуже других, — вдруг говорит он, — хочу переехать в город. Пусть не думают, что мы жить не умеем.

Я не знаю, чем он так удручен, на кого сердится?

— А я хочу вернуться в деревню.

— Все вы так говорите. Не надо утешать. У нас есть все, и отсюда до города всего час езды. А что кровля не покрыта до сих пор — и это будет когда-нибудь.

— Ради бога, не надо этого делать, — прошу я, а он не слышит меня, не слышит крика петухов, мычания коров, шороха осин.

А сегодня я в своей городской квартире один, один-одинешенек. Над моим потолком чужие потолки, и над ними железная крыша, с которой не посмотришь на звезды. Я гашу свет в комнате и протягиваю горящую сигарету в темноту. Рука и стены перестают существовать, лишь огонечек сигареты горит и мерцает, как яркая звездочка. Вот сейчас, наверное, отвлекут меня телефонные звонки, а я все вспоминаю прошедшие годы, когда спал на нашей кровле и над головой было звездное небо.

Перевела Н. Манукян

Пришли и ушли

- Видишь линию гор?

С кровати виден только подоконник.

— Подложите еще подушку…

Белая подушка как заснеженная вершина над цветастым подножием одеяла, и с этой высоты ему видно все. Наволочка пахла снегом, и больному вдруг вспомнилось, как мать заносила с балкона одеревенелые от стужи простыни, наполнявшие комнату запахом арбуза.

— Кардиограмма твоя похожа на линию гор.

— И у гор есть сердце, — еле слышно прошептал больной.

— И у гор…

Тик-так, тик… Вязкая тина безмолвия медленно разбухала, разрасталась, и лишь где-то в самой его глубине еще жило время: тик-так, тик…

— Я слышу…

Он так и не досказал, что слышит: не хватало воздуха, цепенели губы.

Линия гор, то взмывающая кверху, то срывающаяся вниз, вдруг рухнула, затрепетав. Тик-так, тик… То колотилось сердце гор. Он вытянул руку и ухватился за металлический прут в изголовье кровати. Вот он — пульс одной из гор. Перестав метаться, отыскал затуманившимся взглядом серебряный прямоугольник окна и прикрыл веки.

Там, под прикрытыми веками, все было ясно.

Он погладил ладонью вершины протянувшихся перед ним гор. Как странно — горы ему по пояс, а он продолжает подниматься…

Одной рукой он сжимал металлический прут, другой шарил в складках одеяла.

Доктору был знаком этот час — час, когда подводят итоги… И он распорядился:

— Выйдите из комнаты.

— Но он хочет что-то сказать!

— Нет, он уходит, — вырвалось у доктора, и потому, что его слова могли быть поняты так, как их и следовало бы понять, он тут же прибавил: — Куда-то идет во сне.

А больной поднимался все выше и выше. Горы были уже высокими, а сам он превратился в маленькую точку на круче, и точка эта двигалась. Он устал и остановился передохнуть, ко стоило остановиться, как картина тотчас изменилась.

…Словно подхваченный дыханием ветра сизо-красный осенний лист, взад и вперед взлетала маслобойка, и бабушка вынимала из нее золотые комки масла, золотые шары, хранящие следы пальцев.

На дворе шелестели листья персикового дерева: «Мы укрываем вас, а вы тайком целуетесь с солнцем… Какой стыд!» Персики краснели от стыда и падали с дерева.

Была осень. Время, когда все идет под гору: слетают на землю листья, срываются с веток плоды, спускаются с горных лугов стада и отары.

Из дальней глубины неба доносилось курлыкание улетающих журавлей. Связки красного перца, растянутые от одного столба балкона к другому, напоминали кораллы, а тыквы на плоских деревенских кровлях казались солнцами. Было синее-пресинее небо, и хотелось, чтобы синева эта продержалась до ночи и чтобы на ней высыпали звезды — большие и маленькие.

К ручью пригнул голову каурый конь. Скатываются с темных губ капли, от них по воде разбегаются круги. Во дворе копошатся куры, белые с красными гребешками, и бегает щенок.

— Мохнатый!

— Снится ему что-то…

— Собачку у нас так звали, видно, вспомнил.

— Снится ему что-то… — повторил доктор. — Пожалуйста, выйдите все.

А он видел себя маленьким мальчиком в коротких штанишках. Теперь его «я» раздвоилось: одно стремилось в горы, другое, детское, — остановилось на полдороге. Маленький мальчик с худыми ногами никуда не спешил, никуда не поднимался. И ему пришлось остаться с мальчиком. Странно сопутствовать себе самому… Но мальчик потребовал — и он вернулся в старый околоток, покинутый им много лет назад.

…Они жили на узкой и грязной улочке гробовщиков, которая упиралась во двор гостиницы «Европа».

В первом доме — полуподвальная закусочная, где с утра до вечера заросшие щетиной родичи умерших пьют за упокой их души. Рядом с закусочной выстроились лавки, где торгуют жестяными венками и бумажными цветами; дальше — мастерские гробовщиков, у дверей которых, будто напоминая о суетности жизни, выставлены детские гробики. Между лавками и мастерскими втиснут побеленный известью домик бродячего актера-кукольника Петроса, того самого, у которого черные как смоль волосы, густые брови и малюсенькие быстрые глазки. Носит Петрос сюртук из серого сукна, а на сорочке — галстук бабочкой.

Детская коляска на этой улице все равно что вызов судьбе. Вы только представьте себе: по обе стороны улицы выстроились гробы, шныряют агенты похоронного бюро, слоняются музыканты из похоронных оркестров и певцы, которые всегда поют одни и те же жалобные песни: «Мама моя, труженица…», «Несчастным я жил, несчастным и умер…», «Приходите, дружки, на могилу мою…» И вдруг торжественная коляска со спящим или бодрствующим младенцем. Отец или мать младенца везут его в парк — к жизни, солнцу, смеху и радости…

вернуться

1

Лаглаго — аист.

6
{"b":"238892","o":1}