Возвращаясь в гостиницу, он разглагольствовал о том, как благоразумно и хладнокровно он себя вел, и объяснял растерянность Пелита воспоминанием о каком-нибудь преступлении, которое тяжким бременем лежит на его совести, так как, по его мнению, человек добродетельный и здравомыслящий не может бояться смерти, каковая является не только мирной гаванью для него, утомленного бурным морем житейским, но и печатью, скрепляющей его славу, которую он отныне не может утратить или пережить. Он сетовал на свою судьбу, которая обрекла его жить в сем презренном веке, когда война превратилась в выгодное ремесло, и страстно желал дождаться дня, когда ему представится возможность проявить доблесть в борьбе за свободу, как это было при Марафоне, где горсточка афинян, сражаясь за независимость, разбила все военные силы персидской империи.
— О, если б небу угодно было, — воскликнул он, — даровать моей музе возможность состязаться с тою славною надписью на памятнике в Кипре, возведенном Кимоном в честь двух великих побед, одержанных в один и тот же день над персами на море и на суше, — надписи, в которой весьма примечательно то, что знаменательность события повлияла на стиль, подняв его над обычной простотой и сдержанностью всех прочих древних надписей!
Затем он продекламировал ее со всею напыщенностью и выразил надежду, что когда-нибудь французы вторгнутся к нам с такою же армией, какую Ксеркс привел в Грецию, дабы мог он, подобно Леониду, посвятить себя освобождению отечества.
Когда сей памятный поединок был, таким образом, закончен и все достопримечательности Антверпена осмотрены, они отправили свой багаж вниз по Шельде в Роттердам, а сами поехали туда в почтовой карете, которая благополучно доставила их в тот же вечер к берегам Мааса. Они расположились в английской харчевне, хозяин которой славился своею благопристойностью и умеренными ценами, а наутро доктор собственной персоной отправился к двум голландским джентльменам, дабы вручить рекомендательные письма от одного из своих парижских знакомых. Случилось так, что, когда он зашел к ним, ни того, ни другого не было дома; он оставил им записки со своим адресом, а днем они явились с визитом, и после обмена любезностями один из них предложил всей компании провести у него вечер.
Тем временем они добыли яхту и выразили желание совершить с ними увеселительную прогулку по Маасу. Так как в этом городе такое развлечение было едва ли не единственным, наши молодые джентльмены пришли в восторг от их приглашения и, невзирая на возражения мистера Джолтера, уклонившегося от поездки по случаю ненастной погоды, взошли без всяких колебаний на борт и увидели, что в каюте их ждет ужин. В то время как они лавировали вверх и вниз по реке по воле сильного бриза, врач заявил о полном своем удовольствии, а Пелит пришел в восторг от такого увеселения. Но когда ветер стал крепчать, к великой радости голландцев, которые получили теперь возможность показать свое искусство в управлении судном, гости обнаружили, что оставаться на палубе неудобно, а сидеть внизу немыслимо по причине табачного дыма, который вырывался из трубок их хозяев такими густыми клубами, что им грозила опасность задохнуться. Такое окуривание, наряду с сильнейшей качкой, начало действовать на голову и желудок живописца, который взмолился, чтобы его высадили на берег. Но голландские джентльмены, понятия не имея о его страданиях, настаивали с удивительным упорством, чтобы он оставался до тех пор, покуда не ознакомится с искусством их моряков, и, выведя его на палубу, дали команду матросам сделать крутой поворот, зачерпнув подветренным бортом воду. Этот изящный навигационный прием они тотчас совершили к восхищению Пикля, беспокойству доктора и ужасу Пелита, который был бы рад избавиться от голландской учтивости и молил небо о спасении.
Покуда голландцы наслаждались славным подвигом и отчаянием живописца, внезапно налетел шквал, мгновенно опрокинувший яхту, и все бывшие на борту очутились в Маасе, прежде чем могли догадаться о том, что их ждет, или предотвратить несчастье. Перигрин, будучи прекрасным пловцом, благополучно добрался до суши; доктор в великом смятении уцепился за панталоны одного из матросов, который и вытащил его на берег; хозяева-голландцы выбрались на прибрежные камни, продолжая с большим хладнокровием курить свои трубки, а бедному живописцу пришлось бы утонуть, если бы он не наткнулся на канат судна, лежавшего на якоре неподалеку от места крушения. Хотя сознание покинуло его, однако он инстинктивно ухватился за этот предмет, посланный провидением, и держался за него так цепко, что, когда подошла лодка, чтобы доставить его на берег, величайшего труда стоило разжать его пальцы. Лишившись чувств и дара речи, он был внесен в дом, а когда его подвесили за ноги, изо рта у него хлынула вода. Опорожнившись таким образом, он стал испускать ужасные вопли, которые постепенно перешли в несмолкающий рев; когда же он очнулся, у него начался бред, продолжавшийся несколько часов. Что касается хозяев, то они даже не подумали выразить свое соболезнование Пиклю или врачу по поводу происшествия, ибо столь заурядное событие не заслуживало внимания.
Предоставив заботу о судне матросам, компания разошлась по домам, чтобы переодеться, а вечером наши путешественники отправились к своему новому приятелю, который, желая доставить удовольствие гостям, пригласил человек двадцать — тридцать англичан всех чинов и званий, начиная от купца и кончая парикмахерским подмастерьем.
Посреди комнаты стояла жаровня с тлеющими углями для раскуривания трубок, а все присутствующие были снабжены плевательницами. Не было здесь ни одного рта, не украшенного трубкой, так что они походили на сборище химер, изрыгающих огонь и дым, и наши джентльмены поневоле последовали их примеру в целях самозащиты. Не следует предполагать, что беседа была оживленной или учтивой; развлекались в голландском духе, вяло и флегматически; и когда наш герой вернулся домой, терзаемый головной болью и возмущенный таким приемом, он проклял тот час, когда доктор навязал им столь неприятных знакомых.
На следующее утро, в восемь часов, эти вежливые голландцы вернули визит и после завтрака повели своих друзей-англичан к одному человеку, имевшему весьма любопытную коллекцию; благодаря их стараниям нашим путешественникам был открыт к ней доступ. Владелец коллекции, торговец молочными продуктами, принял их в шерстяном ночном колпаке с ремешками, скрепленными под подбородком. Не зная ни одного языка, кроме голландского, он сообщил им через одного из их спутников, что не имеет обыкновения показывать свои диковинки, но, узнав, что они англичане и рекомендованы его друзьями, согласился на осмотр. С этими словами он повел их по темной лестнице в маленькую комнату, где находилось несколько гипсовых статуй, два-три скверных пейзажа, шкуры выдры, тюленья кожа и чучела рыб, а в углу стоял стеклянный ящик с тритонами, лягушками, ящерицами и змеями, хранившимися в спирту, человеческим зародышем, двуголовым теленком и двумя дюжинами бабочек, наколотых на бумагу.
Показывая эти предметы, знаток диковинок бросал на иностранцев взгляды, требующие восторгов и похвал, но, не усматривая ни того, ни другого в их жестах и минах, отдернул занавеску, скрывавшую комод, где, как он их уведомил, находилось нечто, долженствовавшее приятно поразить их воображение. Наши путешественники, обрадованные этим известием, надеялись насладиться видом каких-нибудь редких медалей или других античных произведений, но каково же было их разочарование, когда они не увидели ничего, кроме собрания раковин, причудливо разложенных по ящикам! Здесь он задержал их на добрых два часа скучными рассуждениями о форме, размере и окраске каждого сорта раковин, после чего с самодовольной усмешкой выразил желание, чтобы английские джентльмены сказали честно и откровенно, чья коллекция является более ценной — его или mynheer'a[51] Слоона в Лондоне. Когда эта просьба была переведена на английский язык, живописец тотчас воскликнул: