Пошли.
Петр быстро шагает но лужам, брызгая грязью на доктора. Тот укоризненно поглядывает на Петра, но молчит.
С Наташей он заговаривает по-русски, утешает ее, как ребенка, поит холодной водой и кладет ей на лоб холодный компресс. Володю берет на руки и успокаивает.
— Придут еще, сынок, хорошие времена, — говорит он, укачивая его, — будешь жить в лучшем мире, чем тот, в каком родился. Можешь этому поверить, раз это говорит тебе дядя Бекеш.
— Что, собственно, с ней? — спрашивает его Петр по-венгерски.
— Мужа бы надо бабенке, — отвечает Бекеш. — Мужа. Дюжего русака или украинца. Но, на худой конец, и венгерец сойдет.
Петр хочет ему заплатить, но доктор от денег отказывается.
— Рецепта не писал, — шутит он.
Тимко с женой, вернувшись домой к обеду, находят печь истопленной. Ольга принимается за дело. Эта женщина быстро и умело справляется со всем: затапливает печь, чистит картошку, кормит младенца, сменяет холодные компрессы на лбу Наташи и при этом успевает еще беседовать с Петром. Говорит она с ним по-венгерски.
— Где это вы нашему языку научились? — спрашивает Петр.
— У «интернационалистов».
— Где?
— На Урале и в Сибири, у венгерских красноармейцев. Я там в полку «интернационалистов» служила, Там и мой Володенька служил, — добавляет она и прижимает к себе своего младенца. — На седьмом месяце была, а все с коня не сходила. Каждая винтовка против Колчака нужна была.
— Верно, — кивает Петр.
— Ну, вот и обед поспел. Ты не голодна, что ль, Наташа? Ешь, ешь, — хороша картошка с перцем. Есть не будешь, никогда не поправишься…
Подходя к деревянному мосту, машина замедляет ход. На том берегу крутой поворот, за которым Свальява уже не видна.
Дорога идет по узкой ложбине между двумя отвесными горами. На этом участке машинисту работы немного, и Гонда закуривает папиросу.
— Гляди, — указывает он рукой вдаль, — вон там стояли венгерские красные. Сверху наступали румыны, и оттуда, слева, тоже.
— Здесь румыны повесили старика Осая, — показывает он немного дальше на высокий, одиноко стоящий дуб.
— Под этим холмом двадцать четыре человека похоронено, двадцать четыре мужика-украинца. Их в четырнадцатом году повесил генерал Гатфи за то, что они будто бы ждали русских.
— Тот наклонившийся набок крест видишь? Братская могила. В пятнадцатом году сожгли здесь баварских солдат, умерших от холеры.
— А вот гляди сюда, на этот круглый холм… Тоже братская могила. Три тысячи украинских солдат лежат здесь. В мае девятнадцатого года они бежали сюда от поляков. Думали — здесь еще венгерские красные, и пришли, словно домой. Румыны подпустили их на выстрел, а потом принялись на близком расстоянии поливать их из пулеметов. Два недели лежали без погребения. Лишь когда ветер до самой Свальявы стал доносить трупный запах, румынский полковник погнал народ хоронить трупы.
Петр молчит. С ужасом смотрит он туда, куда указывает Гонда.
— Гляди-ка…
Холмы, кресты, деревья.
Петр глубоко затягивается папиросой, курит одну за другой.
В Полене они идут к Гонде — дожидаться Тимко, который должен приехать со следующим поездом.
Жена Гонды, полька, маленькая шустрая блондинка, потчует Петра жареными семечками.
— Ничего больше в доме нет, — разводит руками Гонда.
Жена Гонды говорит только по-польски, Петр отвечает ей по-венгерски. Им никак не столковаться друг с другом, и маленькая женщина заразительно хохочет. От нее пахнет миндальным мылом, в волосах у нее голубенькая ленточка, но крошечные ноги обуты в огромные, подбитые гвоздями солдатские башмаки.
Она напевает веселую польскую песенку, притоптывает тяжелыми башмаками.
На стене — иконы.
— Ленин — вот он где, — показывает Гонда на сундук и обнажает в виноватой улыбке два ряда крепких белых зубов.
— Когда-нибудь достанешь оттуда, — улыбаясь, отвечает Петр.
Веселое настроение польки передается и обоим мужчинам. У Петра не сходит с лица улыбка, тяжелое впечатление от дороги почти улеглось. Эта убранная хвойными ветками, убого обставленная комнатка действует на него как-то особенно освежающе.
Тимко приезжает лишь под вечер. Дождавшись еще одного товарища из Свальявы, все вместе направляются к старику Бочкаю. Лучшего места для собрания и не сыскать — глубоко в лесу, туда ни одна собака не забредет.
У Бочкая в хижине собралось, кроме Петра, еще восемь человек: четверо из Свальявы, двое из Полены и два дровосека. У всех чувствуется сильный подъем. Столько раз за последние годы терпели они поражения, столько выстрадали, что окончательно разуверились в своих силах и помощи ждут извне. А нищета дошла до того, что дольше терпеть нельзя. И этого товарища, прибывшего издалека, они принимают как первую подмогу извне. Ну, теперь, теперь уж…
Один из дровосеков, лохматый украинец, крестится.
— Так как же быть, братцы?
— Да вот… Не знаешь, с чего и начать. Ежели выкладывать все наши беды…
— По порядку давай, по порядку!
— В Оссе забастовка готовится…
— Ну, и проиграете ее, — сразу же отрезает Гонда.
— Проиграем, так завод подпалим!
— А дальше чем жить будете? Золу собирать, что ли?
— Надо плату не меньше чем втрое поднять. Да и то не на многое хватит. А долги — похерить.
— Прогонят нас, если только запрашивать будем.
— Прогонят? А ну, пусть попробуют! — кричит Бочкай. — Голыми руками задушу Штейна, директора, этого паршивого пса…
— Ну, ну, — успокаивает его Гонда. — Мы, старик, собрались сюда дело говорить.
Бочкай умолкает и, облокотясь на стол, опускает голову на руки. Космы седых волос спадают ему на лоб.
Петр молчит. Удивленными глазами оглядывает он восьмерых стоящих людей. Недавнее веселье с него как рукой сняло. Они стучат кулаками, скрипят зубами, никак не могут найти выход из этого тупика. Дым из глиняных коротких трубок почти поглотил тусклый свет маленькой керосиновой лампы. Петр с трудом различает лица товарищей.
— Если так, просто требования предъявим — нас на смех подымут, а забастуем — с голоду подохнем. Да, чорт его дери, задача… Кабы в свое время высидел в московской партшколе, наверно бы уже знал теперь, как за дело взяться. Чорт бы побрал мою дурацкую башку!
— Не в башке тут дело, — вставляет слово один из дровосеков. — Будем, братцы, охотой промышлять. В лесу красного зверя столько, что годы дичиной прожить можно.
Другой дровосек, раньше чем начать, стучит кулаком по столу:
— Подожжем лес у них над головой!
— В сгоревшем лесу больше, думаешь, платить будут?
Старик Бочкай подымает голову, набирает больше воздуху в легкие и с размаху опускает на стол увесистый кулак.
— Выскажитесь, наконец, и вы, товарищ Петр.
Петр мучительно силится что-то припомнить. Где он это слышал? От кого? В тюрьме? Или от Пойтека? И как это происходило? Однажды, где-то в Трансильвании, так поступили румынские рабочие лесопильного завода… С трудом распутывает он нити воспоминаний. А тут еще неотвязно вертится мысль, высказанная как-то Марией Рожош, что не следует облегчать нужду, что это только задерживает ход революции. Мария… Но разве можно не облегчить, раз есть к тому возможность? Разве размах революции ослабнет, если люди обретут уверенность, что не всякая борьба кончается поражением? Ну да, конечно… Рассказывал это Пойтек, по дороге на русский фронт… Да, Пойтек…
— Скажите же что-нибудь, товарищ.
— Все это правильно, — задумчиво говорит Петр. — Забастовку мы проиграем, спору нет. И завода поджигать нельзя. Ни в коем случае. Нужно, товарищи, организовать саботаж, массовый саботаж…
Для тех, кто не понимает по-венгерски, сразу трое переводят слова ленинского вестника. Никому, кроме Тимко и Гонди, слово «саботаж» не знакомо, и все же впечатление от него огромно. «Вот оно, — загорается надежда у измученных людей, — вот она, помощь… Этот самый саб…».