20
Спорить с Маслыгиным не было расчета: спор-то впустую. Ну хорошо: Подлепич заработал премию не нынче, но выдвигают ведь сегодня? Какой же это вчерашний день? И где это авторитетно сказано, что вчерашним днем не подопрешь сегодняшнего? Лишь бы выдвинули! — само уж как-нибудь подопрется.
Должиков мог проверить, точны ли маслыгинские сведения, но не хотелось: Лана не любила, когда допытываются у нее, что да как в той кухне, куда была вхожа. Мужу-то можно? Нельзя. Он сам, без всякого влияния с ее стороны, придерживался такого мнения. Раз уж нельзя, то и мужу — нельзя, и не нужно.
После женитьбы он задумал сделать ей подарок. Свадебный? В этих ритуалах он был несведущ; когда и как, до свадьбы или после свадьбы. Деньги были, и были в продаже немецкие пианино — куда только ставить? Она сказала, что ставить некуда и времени на музыку нет, а если бы попалась импортная машинка, пишущая, был бы подарок — лучше не надо: и подешевле, и понужнее.
Рыскать по городу, лебезить перед продавцами, потакать спекулянтам — кошмар! Но цель оправдывала средства. Впервые в жизни морально приспособился он к этому порочному девизу. Жаль было только, что Лана так нетребовательна: так мало нужно, чтобы угодить ей. Машинку он достал, импортную, тоже немецкую. Что еще? Одевалась она скромно, к обновкам была равнодушна. Художественный шедевр в грубую раму не вставишь: по брильянту и оправа. У нее был свой вкус, изысканный, и обычными женскими оправами она пренебрегала. Кому он сделал подарок — ей или заводской общественности? По вечерам она усердно выстукивала на новенькой машинке какие-то резолюции, отчеты, сводки. «Человек рожден для дела, — говорила она, — ты сам такой, Люшенька». Такой, да не такой. Тревожные ночи? Бессонные? Вечные заботы? Комиссия на участке? Это правда: спал он плохо, просыпался, тревоги мешали уснуть. Человек рожден для дела. Это правда.
Не упомяни она комиссию, он так и не опросил бы у нее, верны ли маслыгинские сведения, а это упоминание как бы заново растревожило его. Если бы не комиссия, все было бы значительно проще.
«Я, Люшенька, абсолютно не в курсе», — ответила она ему, выстукивая свое. Он докучать ей не стал: в курсе! И в курсе, что Подлепич выдвинут: тоном лукавой обманщицы подтвердила. Будь это бредни, не тот был бы тон.
Наутро, по дороге на завод, он обдумывал, как преподнести это Подлепичу — с помпой или с юморком, а преподнес и без того, и без другого: обниматься не полез, но и магарыча не потребовал. Есть, сказал, такое решение, предварительное, принимай, дескать, к сведению.
Подлепич принял к сведению, в лице не изменившись, и только брови поднял, произнес, будто досадуя:
— Вспомнили!
Будто сошло ему что-то с рук, забыто уже было, и вот — нате вам! Ну конечно, вспомнили, ничего удивительного; самое время вспомнить, раз уж показал себя стенд в работе; радоваться надо, а не ворчать.
— Радуюсь, — сказал Подлепич, но не видно было, чтобы радовался. — Крепежа подкинь, Илья. Уже и черный на исходе.
— А пускай слесаря не разбрасываются. Идешь — спотыкаешься: то болт под ногами, то гайка. И никто не нагнется, не подымет.
— В моей смене?
— Да и в твоей.
Какая уж помпа! Расстелить бы парадную дорожку, ковровую, по которой герои дня ступают, а они с Подлепичем свернули на свою родимую рифленку, цеховую.
Впрочем, уже назавтра подметил он в Подлепиче кое-что новое. Будто впрямь расстелена была перед Подлепичем ковровая дорожка. Но вернее было бы сказать, что не новое в нем появилось, а возродилось прежнее: помолодел. В молодости был шутником, весельчаком, и не на лицо, конечно, помолодел, а ожил как-то. Ничего удивительного. Эта штука живит людей.
В этой штуке, кроме того, содержится известный процент цементирующего вещества: пусто́ты заполняются, неровности сглаживаются.
Когда-то был монолит: Должиков и Подлепич. Кто к кому прикипел? Если по совести, то не Подлепич к нему, а он к Подлепичу. Ничего удивительного. Подлепич был тогда в зените — все к нему тянулись. Эта штука, черт ее бери, — как магнит.
Потом стало сужаться магнитное поле — поугас Подлепич, а эту штуку надо держать на огне. Чуть поостынет — уже не то. И отношения с Подлепичем подпортились, появились пустоты, неровности, трещинки.
Теперь, правда, это выглядело иначе. Подлепич не пожелал церемониться с той бухгалтершей, въедливой, — и правильно. По какому такому уставу обязан был церемониться? На то есть начальник участка. И с Близнюковой не пожелал вести дипломатические переговоры. Тоже правильно. Не дипломат? Не дипломат.
Обедали в цеховой столовой, Подлепич рассказывал:
— Просится чудак на рыбалку, а блесну от мормышки не отличит. Привада должна быть свеженькой: наварили пшенной каши, понабирали дождевых червей, изрубили меленько, и — туда, в кашу; все равно в воду бросать. Приходим: темнота, шалаш пуст, и привады нет. Где привада? Наш чудак поужинал.
— Дай хоть дожевать! — поперхнулся Должиков. — Приятного аппетита! Эх, — вздохнул он, — я ведь тоже в рыболовстве темный. Упущена такая благодать, а теперь уж поздно. Слушай, Юра, — призадумался он, — что будем с Чепелем делать?
— Что прикажешь, то и будем, — легко, без всякой каверзы ответил Подлепич. И добавил так же: — Мы люди маленькие.
— Ну, вот что, маленький человек. Ты не таких, как Чепель, обламывал. Уважь просьбу: попробуй, займись. Вплотную.
Подлепич накренил тарелку, зачерпнул то, что осталось ложкой, — едок был исправный.
— В роли бульдозера, значит, — сказал он посмеиваясь. — Или бульдозериста. Ну, давай попробую. Освою новую профессию.
— Нарываешься на комплименты? Получай. В тебе ж педагог пропадает! Чистый, без наших итээровских присадок, без этой нервотрепки, в которой все-таки производство стоит во главе угла, не педагогика. Я б за Чепеля не спросил, если бы такая пара рабочих рук валялась на улице. Не обломаем его — потеряем. А терять нельзя. Я тебе больше скажу: имеется в твоем распоряжении бульдозер, давай — бульдозером! Я недавно к такой мысли пришел: коль уж цель поставлена, все способы хороши.
— Ну и мысль! — вылавливал что-то Подлепич ложкой из пустой тарелки. — В панике, Илья, за старье хватаешься. Забракованное.
— Известно, Юра! Все известно! В панике, да! Слесарей-то некомплект? Скажу тебе больше: не Чепель меня волнует, а некомплект. Каждая пара рук на учете, а у самих у нас руки связаны: не размахнешься, не дашь по мозгам, как положено, и на дверь не покажешь. А пойдут бюллетенить, что тогда запоем? Зашьемся!
— Зашьемся, — подтвердил Подлепич и отставил пустую тарелку, взял с подноса биточки.
Тот же был, что и вчера, позавчера, и те же — голос, выражение лица, и все-таки, если присмотреться, не то уже было в лице, в голосе, будто сдвинули Подлепича с прежней точки на какой-нибудь сантиметр: и голос иначе звучал, и свет падал под иным углом, и эта штука поблескивала в глазах.
— И главное, ничего не примыслишь, — пожаловался Должиков. — Даем слесарям заработать, до трехсот вытягивают в удачные месяцы, ты столько не имеешь, я столько не имею, а калачом не заманишь! Какой еще нужен калач?
— А тот самый! — взял Подлепич ломтик хлеба, откусил. — Который печь надо, а пекарня наша, говорят, не приспособлена. Я тебе, Илья, так скажу, — отложил он ломтик надкушенный и вилку отложил, будто мешала ему, а речь назревала долгая. — Пока будем в ночную гонять слесарей, не жди ни качества высокого, ни охотников до наших калачей.
Он, умник, еще сказал бы, куда Волга впадает, — для полной ясности. В Каспийское, небось? Толковали уж о двухсменке не один год. А воз и ныне там. Потому что сдвинуть его невозможно. Условия цеховые не позволяют.
— Не в наших силах, Юра. И ты это прекрасно знаешь.
Знать-то знал, не мог не знать, но, видно, штука эта настроила его по-боевому, — повел, в знак сомнения, бровью.
— Я знаю другое. Припечет — силы найдутся. Тебе, Илья, еще не припекло.