Но списка еще не было — могли решить иначе, а кто решал и как, Маслыгин этого не знал, не приходилось с этим сталкиваться прежде; спросить? — но не спросил: неловко было спрашивать.
Он думал только, что Старшой порадовался бы, — вот чего хотелось: не на Старшого он работал, — говорить смешно! — и не в угоду начальнику цеха выкладывался в своей работе, но постоянно теплилось какое-то сыновнее желание помочь Старшому, порадовать сделанным делом и даже снять со Старшого часть повседневных начальнических тягот, переложить на себя.
Он смолоду приучен был чтить старшинство и ко многим на заводе, старшим по возрасту, опыту, службе, относился с неизменным уважением, но Старшого уважал особенно, как никого другого: Старшой, детдомовец предвоенных лет, сапер в войну, чернорабочий в первые послевоенные годы, был самым крепким начальникам цеха на заводе, и так уж посчастливилось, что под его началам прошел Маслыгин чуть ли не весь свой заводской ученический, а потом инженерный путь.
Что лавры! — да и не мечтал он о них, право же, однако пробежал глазами по лицам в зале, отыскал Подлепича, невидного, неброского рядом с красавцем Должиковым, и словно бы посожалел, что Подлепичу-то наверняка ничего пока об этих лаврах неизвестно.
Негожая вольность — тянуться к ним, пускай даже заслуженным; еще он мельком подумал, что если бы недостало этих лавров на двоих, он не колеблясь признал бы за Подлепичем первенство — по справедливости.
А почему, и что это была за справедливость, и отчего в той давней работе они с Подлепичем были все же не равны, он вспоминать не стал, решительно, как бы встряхнувшись, отбросил эти мысли, прислушался к тому, что говорят с трибуны.
А говорили не пустое: в службе энергетика соцобязательства положены под сукно; так ли, не так ли — цехком проверь! — да и себе не мешало бы взять на заметку, он и себе в блокнот записал это знаменитой ручкой, американской, доставленной когда-то из самой Италии. Было тогда хорошее время у Подлепича.
О том Маслыгин тоже вспоминать не стал, прикрыл глаза ладонью, словно в забытьи, — могли подумать: дремлет; а он сосчитывал, сколько осталось до Нининых каникул, хотя учебный год лишь начался. Она была в отъезде, на партийной переподготовке, и что уж тут сосчитывать — давно было сосчитано. С тех пор, как поженились, у них еще не случалось такой длительной разлуки, — он вдруг подумал, что не выдержит, найдет возможность повидаться, слетает к ней на выходной или на праздники; до праздников, однако, было далеко. Он вдруг представил себе, как порадует ее той самой новостью, в которую сам-то слабо верил, но, думая о ней, о Нине, вдруг поверил, чтобы хоть как-то подсластить разлуку. Да не нужны были ему никакие лавры, никакой моральный капитал, никакое признание заслуг, — того, что есть, хватало с избыткам, — но ради Нины, которая была теперь не с ним, он согласился бы показаться самому себе нескромным, ненасытным, алчным. Когда она была с ним, он этого за собой не замечал.
Но все равно: таящееся торжество внезапно прорвалось, и, не сопротивляясь больше этому торжествующему порыву, он глядел в зал прямо, светло, любовно, и глаз не опускал, и торжества своего не скрывал, — и только встретившись нечаянным взглядам с Зиной Близнюковой, тотчас опустил глаза — и тотчас же все в нем, раздавшееся вширь, возликовавшее, замерло и мучительно сжалось.
4
Уже тогда, шесть лет назад, был Маслыгин членом цехового партбюро, первым заместителем секретаря, и, когда формировалась шефская группа для поездки в колхоз, назначили его старшим группы.
Это было некстати, но он держался правила ни от чего, коль поручают, не отказываться и убедился в том, что правило такое — своеобразный нравственный тренаж — приучает человека к высоким деловым нагрузкам. В общественной жизни он не признавал промежуточных позиций, чреватых, по его мнению, потерей жизненного ориентира: если стремишься брать на плечи меньше, чем можешь, не бери уж вовсе ничего, чтобы на тебя не надеялись зря, а тот, кто привык водить тяжеловесные составы, недогруза не потерпит. Хвалили его за покладистость, когда дело касалось тяжеловесных составов, но он не покладистостью гордился, а своей системой.
Поездка в колхоз была ему очень некстати, однако перекладывать ношу свою на других он не стал.
И вот сложилось так, что все-таки пришлось переложить.
После обеденного перерыва на столе в партбюро уже лежали списки отъезжающих, и люди были оповещены, и он названивал помощнику директора: понадобился заводской автобус. Туда, в колхоз, можно было бы и поездом, но это дольше и от станции далековато.
Шел снег.
Помощник директора, известный скупердяй, у которого и снега в такую пору не выпросишь, попугал Маслыгина метелью, заносами, а Маслыгин, с телефонным аппаратам в руке, шагнул к окну, посмотрел: какой же это снег? Снежок!
И тут же позвонила ему секретарша главного инженера, сообщила, что завтра, сразу вслед за утренним рапортом, состоится заседание техсовета и он, Маслыгин, должен непременно быть, а ежели куда-то усылают, пускай начальник цеха свяжется с главным, и главный даст команду никуда не усылать.
Вот это было кстати: без хлопот освобождало от поездки, — но потом подумалось, что будет непорядочно в последнюю минуту хватать кого-то, не готового, не предупрежденного, и посылать вместо себя.
Он не был членом техсовета, и вызывали его на совет в связи с модернизацией испытательного стенда, — нетрудно было догадаться. Всяческих проволочек предшествовало техсовету множество, настала пора подводить итоги, а мнения разошлись, институт, разрабатывавший идею, забил в набат: у них в конце года горели поощрительные фонды, — вот и назрела побуждаемая со всех сторон необходимость в срочности.
Рывком пододвинув к себе телефон и таким же манером снявши трубку, он хотел было объяснить ситуацию главному, но передумал, вскочил, метнулся к начальнику цеха — через коридор — и с полдороги вернулся, выхватил из письменного стола тетрадь, вырвал чистый листок, положил перед собой и тоже передумал, опять вскочил, подошел к окну, посмотрел, — снежно было за окном.
Он мог бы оставить писульку в техкабинете, — не все ли равно, выступит он сам или другие огласят его точку зрения? В конце концов, на таком представительном совещании отсутствие технолога Маслыгина, пожалуй, и не будет замечено и, уж конечно же, не повлияет на окончательное решение, несмотря на то что непосредственно он занимался доводкой стенда, а может статься, именно поэтому. Не все ли равно, появится он на совете или подаст свой совещательный голос в письменной форме?
Была, однако, некая тонкость, вокруг которой, фигурально выражаясь, он топтался и дотоптался наконец, доискался ответа: нет, не все равно! Техсовету — да, ему — нет. Не так техсовет нуждался в нем, в его голосе, как сам он испытывал острейшую потребность подать этот голос. Писулька тут не годилась, — писульку сочли б за отказ от принципиального спора. Писульку сочли б за бегство с поля боя. И были бы правы.
Топтание не свойственно было ему, — во всяком случае, на такой способ мышления всегда не хватало терпения, а мысль блеснула и сразу же показалась счастливой: Гена Близнюков! Генка был друг ему, испытанный, закадычный, еще с института, и вместе работали, бок о бок, технологами — замена была б равноценна.
Воодушевившись, он бросился в техбюро. Время было уже такое, когда доблестные технологи сворачивают свои рулоны, запирают столы и нетерпеливо поглядывают на часы.
Генка, однако, был прилежен: стол его пустовал, пальто висело рядом, а сам, сказали, в цехе, — идеальная позиция для кабинетного инженера, которого к тому же грех было бы заподозрить в преждевременной рокировке, ибо пальто висело-таки.
Генка со старшим контрольным мастером прохаживались вдоль конвейера, Маслыгин разлучил их, взял Генку под руку, спросил: «На подвиг способен?» Генка был молчун, словами не разбрасывался, зато мим из него вышел бы хоть куда. На вопрос он ответил многозначно: сперва — губами выразил презрение к такого рода предисловиям, затем — глазами — иронию по поводу наивных намерений втравить его в какое-то обременительное предприятие и под конец, мобилизуя весь свой мимический дар, показал, что на подвиги не способен.