— Ай, брось! — поиграла она карандашом, покатала по ладони. — А перспективы?
Да ежели нет их во владениях Старшого, то где же они есть? Она сказала, что при Старшом не обанкротишься — цех твердо держит первенство, но и в космос не взлетишь. А хорошо б смотрелась на портретах! Я, кстати, не фотогенична, сказала она, и в крайнем случае пошла бы в ОГТ. Что же, это фирма! Но есть ли там вакансии, в отделе главного технолога? И возьмут ли ее?
— Возьмут! — поиграла она карандашом: подбросила — поймала. — Меня? Возьмут! В конструкторскую группу — хоть сейчас. Но по наладке или по нормалям я бы не хотела. Мне ближе технологический подотдел. Лишь бы куда я не пойду. Надо смотреть на несколько ходов вперед, и главное — чей ход. У нас есть парень в техбюро, который с утра излучает счастье только потому, что вечером по телеку будет какой-то хоккей. Можно ли так жить? Ты знаешь, Люша, — сказала она без передышки, — мне не хотелось бы появляться в техотделе с пустыми руками. С пустыми — ход не мой. А раз не мой, то перспектива не ясна. Мне нужно, Люша, что-то принести с собой, — нарисовала она это прямо на столе: какой-то эллипс. — И положить перед начальством как визитную карточку. Вот почему я спешу.
И эту мысль он сразу ухватил, но мысль-то была несерьезна: менять технологию или повременить — ОГТ и решает; ну и неси туда, сказал он, без них-то все равно не сделается, а козырнуть этим — не козырнешь: мероприятие-то всем известное, давно уже запланированное, и ход, ей-богу же, не твой, ты ж исполнитель.
— А производственный эффект? — пристукнула она карандашом по столу. — А то, что с вводом новой технологии исчезнет дефицит рабочей силы? А то, что можно будет ликвидировать ночную смену? А резонанс? Но надо ввести-таки ее, технологию, добиться, и я добьюсь, — не повышая голоса и не хвалясь, пообещала она. — Тогда это и прозвучит. На деле, донимаешь? А не на бумаге.
Ну, что он мог сказать ей? Вот здесь уж ход, сказал, не мой. Не твой, не твой, сказала она, мне надо уходить из цеха.
Как-то нехорошо подействовал на него этот разговор. Газета лежала перед ним, он уткнулся в газету. Ах, Лана, Лана, золотко, бесценный дар судьбы, неугомонное дитя. Ребенок. И золотая осень; букет стоял на этажерке. Ему бы, взрослому, попридержать ребенка, чтобы резвился в меру, а у него, сказать по совести, проскальзывала робость. Тогда, еще зимой, весной, не тушевался, резал правду в глаза, но это ж не ради правды, а ради избавления от колдовства. И, слава богу, не избавился, иначе весь свой век себя же клял бы. Жизнь. Да разве это жизнь была бы — без нее? Вся жизнь теперь уж в ней. Газета лежала на коленях, он читал про Африку. Несоответствие: стреляли, убивали, но это там, а тут стоял букет на этажерке. Нет, нужно было поделиться этим, безотчетным и бессвязным, настроившим его на необычный лад.
— Вот я тебе прочту, — сказал он вслух, — может быть, поймешь. Вот что творится на белом свете, а мы с тобой…
Она писала, черкала, опять писала и головы не подняла.
— К чему это ты прочел?
Ну, раз не поняла, то и не надо. Он отложил газету.
— А что, собственно, надо? — повернулась она к нему. — Ты против ОГТ? Считаешь, рано? Не доросла?
Теперь и он не понял: к чему же ОГТ? Какая связь?
— А связь такая, — прищурилась она, рисуя завитушки на бумаге. — Сейчас объясню. Есть радиус чувствительности, — объяснила, — у каждого. Когда мы чем-то омрачены, радиус резко увеличивается. И вот уже — Африка, ты выбрал африканца, которого там терзают, пытаешься страдать за него или вместе с ним. Но все-таки твой радиус не так велик, чтобы достичь туда. Пытаешься и не можешь.
Да он и не пытался. Он думал о ней и о себе. О том, сказал он, что для меня все начинается с тебя и на тебе кончается. А это как расценивать, спросил он, как силу или слабость?
— Фу, дурачок! — улыбнулась она. — Тебе мал радиус! Ну, говори, что стоны твоего африканца не дают тебе покоя. Что просыпаешься ночью и слышишь эти стоны. И говори погромче. Тебе, конечно, не поверят, но выдадут квитанцию: моральный счет оплачен, И с этой квитанцией ты будешь спать спокойно.
Да не было у него никакого африканца. Он это выдумал. Квитанции — другое дело. Квитанции-то были. Но нужно было, чтобы верили ему, а не квитанциям.
— Я что-то стал издерган, — признался он. — Мерещится всякое. Тебя долго не было — ну, думаю, случилось что-то.
Она пожурила его: нельзя же так; все было тихо-мирно, за исключением, как выразилась она, одной пацанской выходки.
Булгак? Милиция? А старшие куда глядели? Маслыгин, например! В командировке? В какой командировке! До вечера был на заводе и завтра собирает у себя пропагандистов.
Но верно: суть не в том.
Суть в том, что не было Маслыгина и драка — не при нем, и он теперь раздует это, а если бы — при нем, пожалуй что не раздувал бы. Такой был ход — первоначальный — мыслей. Но Лана к этому добавила еще, будто бы вызвали туда, в милицию, Подлепича, и якобы Подлепич в курсе всех событий.
Ну, рок!
— Да ты куда? — всполошилась Лана. — Взгляни, который час! Оденься, не лето!
А он схватил с вешалки шляпу и в пиджаке, без верхнего, побежал звонить Подлепичу. Не лето, да, но и не зима, и автомат был рядом — возле подъезда. Ну, рок! Последние дары золотой осени! — по щиколотку нанесло в телефонную будку сухих кленовых листьев. Он позавидовал Подлепичу: вот у кого был крепок сон — не откликался. Вот до кого не доносились стоны африканца. А мой африканец во мне, подумал Должиков, — хоть верьте, хоть не верьте. Уже собрался вешать трубку, как в трубке щелкнуло, голос был сонный. Конечно, разбудил.
— Ты, Юрка, извини. Что там с Булгаком? В двух словах.
— А хрен его знает, — ответил Подлепич. — Романтика, Илья.
— Романтика или мордобой?
— Мордобой, — сказал Подлепич. — А в протоколе: хулиганство.
— Дошло до протокола? Не зря, значит, мерещилось.
— Дошло, — ответил Подлепич. — А как же! Все честь по чести.
— Хороша честь! Очередной подарочек! Бесплатное приложение к выводам комиссии. Ты хоть разобрался? Что думаешь предпринимать?
— Да спать, Илья, — сонно ответил Подлепич. — Со временем, возможно, разберусь.
— Ты, Юра, в своем репертуаре. Ну, спи. До завтра.
Был, значит, протокол. Будет, значит, и официальное уведомление. Подарочек солидный — со штампом и печатью. Ну, рок!
Валилось и валилось на Подлепича — одно за другим, но был бы, право, грех еще и от себя присовокуплять к этому свое негодование. Подлепич, слава богу, не пешка, — разберется, выправится; вчера еще могли не посчитаться с ним, сегодня уж — не выйдет!
28
На семинар он не поехал: была телефонограмма, отменяющая вызов, а так надеялся повидаться с Ниной и, разумеется, огорчился, но затем сообщили, что семинар отложен и вызовут чуть позже.
Тридцатого, таким образом, ничто не мешало ему преподнести Светке сюрприз, нагрянуть в зафрахтованный ею «Уют», однако, собравшись, настроившись, он все-таки передумал: поостерегся вроде бы чего-то.
Стеречься ему было нечего, а как бы уступил распространенному предрассудку, согласно которому в его положении посещать рестораны было неприлично. Предрассудки порой обретают силу неписаных законов, но поскольку они не писаны, да к тому же, как правило, относятся к не стоящим обсуждения мелочам, с ними не спорят. И он не спорил, хотя в принципе отвергал их.
Все это были мелочи.
В предвкушении отъезда, в дорожных сборах он многое важное отложил до своего возвращения, то есть, попросту говоря, на день-другой выбился из рабочей колеи, но раз уж и отъезд был отложен, пришлось наверстывать упущенное.
День-другой — такая малость, что можно ею пренебречь, но оказалось иначе: он ощутил на себе, как это много сто́ит — день-другой! Это словно в ледоход: чуть дошло до затора, и громоздятся льдины, воцаряется хаос, река выходит из берегов. Чтобы не захлестывало быстротекущее время, он должен был рассчитать себя по дням и по часам. Именно себя, а не только работу, которую намеревался выполнить. Именно себя, — он повторял это себе в назидание; понравился неожиданный оборот: себя! Поспевать за временем, гнаться за ним — это теперь, во второй половине двадцатого века, смахивало на патриархальщину; нужно было идти со временем вровень либо даже опережать его. Встречный план.