Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Это был рапорт, почерк сносный, Маслыгин знал его почерк, однако сел читать без охоты.

— А, собственно, зачем? — поднял голову. — Зачем читать-то? Старшому адресовано, пускай Старшой читает.

— Я за чужой спиной не прячусь, — быстро проговорил Должиков. — Но если дашь добро, скажу спасибо.

— Конечно, дам, — усмехнулся Маслыгин. — Тебе да не дать! Галиматьи же не подсунешь! — И вслед за тем поморщился. — А вот преамбула великовата. К чему вообще преамбула?

— Да надо ж светлый фон создать… — забеспокоился Должиков и даже встал из-за стола, подошел, озабоченно глянул на свое творение. — Ты стиль не тронь, — словно бы извинился он. — Пускай уж.

— Я не о стиле, — сказал Маслыгин. — Рисуешь радужную картину, а сменные мастера ходят у тебя в дворниках, в курьерах, в толкачах! Не одному тебе упрек, но ты же у нас самый умный!

Словно бы поколебался Должиков: улыбнуться или нахмуриться, — и улыбнулся:

— Не дурак, по крайности. Вот и говорю: маслом каши не испортишь.

Помаслено было только сверху, — Должиков не поскупился, а дальше, с прибавкой самокритичного перца, ну и в укор, конечно, Подлепичу, приведен был пространный перечень дисциплинарных нарушений в его смене.

Недаром без охоты сел читать, с каким-то внутренним предубеждением; все это, непримасленное, а подперченное, известно было и Старшому, и прочим в цехе, и то же самое писала в докладной комиссия, и черт знает зачем понадобилось Должикову зазывать его к себе, еще и заставлять читать.

— Послушай-ка, Илья… Это ведь жвачка! И, честное слово, твой Подлепич мне уже надоел!

— А мне? — раскинул руки Должиков и так, с раскинутыми руками, прошелся по конторке, стал возле окна. — Согласен: жвачка. Но липнет же к зубам, не выплюнешь. Приходится. Ты, Витя, уж дожуй.

Там, дальше, было понаписано такое, что только оставалось выплюнуть: не дожуешь! Не собирался трахать по столу, но трахнул, — листки эти, исписанные, разлетелись, бросился Должиков подбирать.

— Послушай-ка, Илья, какого черта ты суешь в рапорт сплетню?

— Это не сплетня, — покачал головой Должиков.

— Нет, сплетня! В широком смысле, понимаешь? Все, что не подлежит общественному разбирательству, все это — сплетня!

— Не подлежит? — прищурил Должиков свой черный глаз, как будто целясь в него, в Маслыгина.

— Не подлежит!

— А коллектив?

— Что коллектив?

— Ты дочитай, — собрал листки Должиков, положил на стол. — Тогда обговорим.

Там было и про Чепеля, и про товарищеский суд, про то, как пил Подлепич с Чепелем, а потом выгораживал его на суде, — чего там только не было! Теперь-то уж Маслыгин дочитал — до точки, до той же самой, что поставила комиссия; до той же, да не той; эта была пожирнее; он стал у этой точки как вкопанный, велел себе не торопиться и не горячиться; знал свою слабость.

Шлагбаум был закрыт, не открывался, и надо было самому открыть и взять на себя ответственность, что открывает.

— Ну, что ж, обсудим, — сказал он Должикову и по привычке, словно бы готовясь что-то черкать, подправлять, вынул авторучку из кармана.

— Обсудим, — вернулся Должиков к столу, кивнул на ручку. — Не барахлит? — Не барахлила. — Смотри-ка, сколько лет! Это ж когда ее тебе привез Подлепич? Лет десять?

— Оставь! — сказал Маслыгин. — В каких бы отношениях я ни был с Подлепичем или с кем-то другим — пусть сват, пусть брат, но это никогда не помешает мне говорить то, что думаю. Стыдливо, знаешь ли, отмалчиваться я не намерен! Подлепич — лучший мастер в смене. Это по-моему. Тебе, естественно, видней.

— Видней, — Должиков сел в кресло. — Но я с тобой согласен. Такими мастерами грех разбрасываться.

— И все-таки грешишь?

— Грешу, — сознался Должиков с покаянной грустью на лице, — Другого выхода не вижу. Время идет, Витя, а ты в отъезде, вопрос остается открытым, — сказал он, словно бы нарочно приглушая голос. — И время-то играет не на нас. С тебя же спросят и с меня: какие меры приняты? Тут, Витя, нужно радикально! Я отвожу удар.

— А ты, однако, откровенен! — как тяжкий вздох вырвалось у Маслыгина.

— Я? — удивился Должиков и даже огляделся: нет ли поблизости кого другого? — Чего ж хитрить, когда тут нету хитрости! — пожал он плечами. — Обыкновенно! Тебе-то разве не приходилось отводить удары?

— И подставлять кого-то под удар? — вырвалось снова и снова с тяжким вздохом.

— И подставлять! — как бы и в полный голос демонстрируя свою неуступчивость, воинственно ответил Должиков, но сразу, словно спохватившись, сбавил резкость, уступил: — Не знаю, может быть тебе не приходилось.

Да, вряд ли это был намек, а все же царапнуло; царапина — пустяк, но царапнуло-то по ссадине.

— Ты говорил, Илья, что за чужой спиной не прячешься… А получается не так!

— Мне прятаться, Витя, незачем, — сдвинул брови Должиков. — Я прав своих не превышаю. Я их использую. И отводить удары от участка, от коллектива — на то поставлен. Если не так выразился, давай иначе. Была комиссия парткома, вот и решаю по-партийному.

— Нет, — сказал Маслыгин. — Не по-партийному.

В этом он был убежден, несмотря на все побочное, не ясное еще ему, сомнительное, запутанное, чего набралось порядочно: Подлепич, Близнюкова, Чепель, сложность судеб, душевные изломы либо изгибы, и чтобы судить кого-то или о чем-то, нужно еще крепко разобраться, а он — не тот судья, который восседает на неприступном возвышении, он — с ними рядом, с Подлепичем, с Близнюковой, с Должиковым, в той же самой жизни, и его собственное, личное так тесно переплетено с их личным, собственным, что впору бы ему и вовсе отойти в сторонку, — благоразумней было бы, спокойней.

Но только лишь подумал он о спокойствии, о благоразумии, как тень приговора, вынесенного самому себе, легла на него, и вместе с этой тенью — против ожидания — внезапно наступила ободряющая ясность. Он спрятался уже однажды, отошел в сторонку, и как бы ни была отдаленна эта параллель, она учила его вечной мудрости: быть там, где трудно, где труднее всего — впереди. Он этому учил себя давно — по долгу, принятому добровольно, и в этом, разумеется, не было ничего исключительного, но теперь, под тенью своего приговора, он заново открыл простейшую формулу жизни: не отводить удары, а принимать их на себя.

— Извини, Виктор Матвеевич, и не сочти, что выхожу из рамок, — сухо произнес Должиков. — Но я расцениваю положение иначе. Во что выльется — посмотрим, а пока — коль уж так — ничего от тебя не прошу. Прошу только понять меня правильно и хотя бы не препятствовать.

Маслыгин понимал его: сам же как-то раз, в бесславную минуту, пытался мысленно прибегнуть к этому защитному приему, должиковскому или, сказать вернее, стереотипному, вознамерившись ценой решительных как будто мер, но показных, единым махом отвести удар и от участка, и от цеха. Потом это намерение он пропустил через себя, профильтровал, а у Должикова фильтра не было, у Должикова был стереотип.

— Не препятствовать? — переспросил. — Не смогу, Илья! Ты отдаешь Подлепича на заклание. Со слезой, в ущерб себе и справедливости, а отдаешь! То, что ты задумал, это жертвоприношение; я в таких обрядах — не участник, а поскольку не согласуется с партийной этикой, я, Илья, противник таких обрядов.

Не пошелохнувшись, Должиков сдвинул брови.

— Прости, Виктор Матвеевич, но ты уж слишком изощряешься… — сказал он каменно и с каменным лицом. — Прошу также учесть, что Старшой не считает это никаким обрядом. С ним, кстати, согласовано.

— Ну, если так… — то ли в запальчивости, то ли в нерешительности проговорил Маслыгин; сам сперва не разобрал, как это было сказано, и лишь потом, вскочив из-за стола, громыхнув стулом, разобрал.

Да, жили в мире со Старшим, в согласии, — такая длительная и даже, пожалуй, умиляющая обоих выдалась у них полоса, но, видимо, кончилась: оставив Должикова в каменной непреклонности, пошел Маслыгин к Старшому — ругаться.

85
{"b":"237307","o":1}