— И даже не идешь, а скачешь. Галопом, вперегонки.
— Естественно! — усердствовала Светка, разглаживая складочку. — Не поскачешь — отстанешь, упустишь инициативу. Это жизнь, Витя!
А он подумал, что Булгак не безголов, но потерял голову; кому отдуваться-то? Опять Подлепичу?
— Да, жизнь — аргумент железный, — сказал он хмуро. — Пригодный для самообороны. Чуть где-то с ней расходимся, с жизнью, и ею же оправдываемся: это жизнь!
— Я не оправдываюсь, — сказала Светка, — я подчиняюсь ее требованиям.
Он был настроен агрессивно и потому, пожалуй, позволял себе злоупотреблять Светкиным терпением.
— Пойдем, однако? — предложил он, словно бы замиряясь с ней. — После своей поездки я как-то отвык от таких дневных нагрузок.
— Сейчас пойдем, — кивнула она, вскочила, побежала в ребячью толпу и так же легко смешалась с этой толпой, как и вскочила, побежала.
Сегодняшний день был закончен; он подумал о завтрашнем; не поскачешь — отстанешь, упустишь инициативу, — его же собственный девиз, а вернее сказать, универсальная формула; зависит — какие значения в нее подставить вместо символов.
Он подумал о завтрашнем дне и, когда вернулась Светка, спросил у нее, что слышно с премиальным списком и как много времени остается на то, чтобы побороться за кандидатуру Подлепича, а она, как бы почувствовав себя в своей стихии, мгновенно воодушевилась, присела вновь к нему, заговорила увлеченно:
— Время еще есть. До техсовета. Там будет утверждаться тайным голосованием. Но что я тебе советую: не разворачивай кампании! Не мобилизуй общественного мнения! Ни в коем случае — не в лоб! В лоб — ничего не выйдет.
Да он и не собирался — ни разворачивать, ни мобилизовывать, но собирался, конечно же, — в лоб; а как иначе?
— Дипломатическим путем, — объяснила она, придвигаясь к нему поближе, потише изъясняясь. — Найти какой-то ход к этой комиссии, которая проверяла участок. На парткоме это еще не рассматривалось, и надо, чтобы они сгладили формулировочки. Касающиеся Подлепича. И если сгладят, формальных препятствий не будет.
— Каких препятствий? — хмуро спросил он.
— Подлепич — скомпрометированная фигура, — сказала она, движением руки закругляя эту фразу. — Как ты не понимаешь?!
Он понимал, недаром рвался на участок в смену Подлепича — увериться хотя бы, что производство не хромает. У самого копошилась такая мыслишка: там неурядицы, в смене, оплошал сменный мастер, а с премиальным списком катавасия, вот и вычеркнули. Он сам того же опасался: могут вычеркнуть; и, стало быть, предвидел такой оборот, и это стереотипное предвидение сердило его, он, кажется, старался даже не признаваться себе в этом, а теперь, признавшись, снова вспомнил ту притчу, не без повода рассказанную ему Подлепичем: как обводила дочка карандашиком картинки, воображая, будто бы рисует.
Опять он обводил — не рисовал.
— Но это же нелепость! — возмутился он. — Человека выдвигают на премию за полезное дело и отводят его кандидатуру по причине, совершенно не имеющей к делу отношения: комиссия сформулировала что-то не так! Суть дела, объективная истина, неоспоримая заслуга человека ставятся в зависимость от случайной формулировки!
Он спорил не с нею, Светкой, и не ее нелепыми действиями возмущался, но она почему-то приняла все это на свой счет, загорячилась даже:
— Формулировка не случайная! Подлепич обанкротился!
— Но если он действительно обанкротился, то как же можно скрыть это банкротство? Подчистить документы? Ты, стало быть, легализуешь подлог как средство восстановления истины?
— А, брось! — скривила она губы. — Громкими словами ты ничего не добьешься. Тут надо — тихо. — Лицо ее грубело и грубело, а руку положила ему на плечо: привычный знак особой дружественности. — Доверь-ка это мне.
Он резко дернулся плечом, сбросил ее руку.
— Нет, милая, тебе я не доверю. И не желаю — тихо! На то дан голос, чтобы говорить, а не шептаться. Я — в своем доме и не намерен ходить на цыпочках. Пойдем-ка, — взял он плащ со спинки стула. — Ты мне несимпатична стала, Светлана Табарчук. Пойдем, я добью тебя по дороге.
— Иди, — сказала она, и не видно было, чтобы оскорбилась. — Я в первую очередь все-таки организатор. У меня есть еще тут кое-какие оргмероприятия. Иди! — повелительно повторила она и с шутовской гримасой подала ему шляпу. — И не воображай, пожалуйста, будто я тебя боюсь.
36
В понедельник Чепель не вышел на работу, во вторник появился. Где бюллетень? Зубы болели, а по зубам бюллетеней не дают. Вот тебе, Юра, твои поблажечки! Но это еще не все. Был Чепель вял с утра, подавлен: прогул налицо, да вдобавок — после суда, после оказанного доверия; а в обеденный перерыв умудрился, видимо, разжиться спиртным и опять сцепился с Близнюковой, как в прошлый раз. В точности повторилось скандальное происшествие — как по нотам разыграли: Близнюкова, Чепель и Подлепич. Как будто в насмешку над святой простотой, — были же на суде и такие, которые аплодировали Подлепичу. Он, Должиков, после суда проявил выдержку: с Подлепичем о Чепеле — ни слова; что суд недосудил — досудит время. Вот и досудило. Он вышел тогда из конторки, наблюдал эту сцену издали. С насмешкой над святой простотой. Ему бы с болью наблюдать, а он — с насмешкой. Будто бы не начальник участка, которому и это зачтется, а посторонний зритель. Чепель разорался: «Ты, Николаич, обязан своих слесарей поддерживать, горой стоять, а ты горой стоишь за контролера! Знаем мы эту объективность! Видно, что крепко спелись контролер с мастером, только на свадьбу не зовут!» Тут Близнюкова и влепила ему пощечину. Он, Должиков, опять же ни слова по ходу событий не сказал, а лишь спросил потом у Подлепича: «Так что же Зинаида? Увольняется или не увольняется?» — «Не знаю», — ответил Подлепич. Намеки же Чепеля были пьяными намеками, грязными; сам в грязи по уши и других норовил замарать.
Эта чертовщина, однако, вскоре предстала в ином разрезе.
Утром, спускаясь по лестнице, отправляясь на завод, как всегда, с запасом времени — шести еще не было, он увидел внизу Подлепича, выходящего из квартиры Близнюковой, захлопывающего дверь. Подлепич был малость глуховат, а то бы непременно услыхал шаги на лестнице и еще кое-что: увидев его, Должиков присвистнул. В такой неловкости окликать было тем более неловко, и не окликнул, намеренно отстал от него, чтобы по пути на завод потерять из виду, и потерял-таки.
Ну, чертовщина!
Близнюкову он уважал, это всем было известно, но после такой чертовщины не то что уважать, а и думать о ней без отвращения не мог. Ему вообще распутство подобного рода было отвратительно, и он ее винил в распутстве, не Подлепича. Подлепич — мужик, да еще без жены фактически, а она, потаскуха, воспользовалась. Сиди уж, помалкивай, нет, волю рукам дает! Позор, как говорится, в общезаводском масштабе. Была, конечно, надежда, что не выйдет это за пределы участка, но — слабая надежда. Такого мужика — кристально чистого — и так подвести, в аморалку втравить! Это же вполне может на премии отразиться. Мало ему, мужику, неприятностей со слесарями? Ну, чертовщина!
Месяц был на исходе — подоспела отчетность. Над ней и корпел в конторке безвылазно и только к вечеру вышел размяться. Хороша разминочка: глянешь на бездействующий стенд — тошно! То ли в отгуле слесарь, то ли на больничном, то ли вовсе некого ставить. А чертовщину он постарался вымести из головы, да и смена работала другая, ни о чем таком, паскудном, не напоминающая. Как это можно при живой жене — уму непостижимо.
Он постоял в проходе, где впервые зимой повстречалась ему Ланочка. Тут бы доску повесить, мемориальную, а Подлепич предлагал складировать двигатели.
Эта третья смена, ночная, обременительная для привычных, отпугивающая новичков, была как заноза: инородное тело. А не выковыряешь. Зато в третью смену двигатели шли со сборки потоком: ночью не так браковали, контроль слабел, да и деталей, изготовленных за день механическими цехами, скапливалось вдосталь, а в первой смене, утренней, сборщики поначалу сидели на голодном пайке. Тут и пригодился бы слесарям КЭО ночной задел.