Старшой тоже так считал.
Старшой был мудр и в крайности не бросался: экспорт есть экспорт, подтягивать рядовую машину до экспортного уровня надо, но соблюдая осторожность, чтобы не вышло наоборот, а с крепежом — досадный прорыв, чья-то промашка, производственный отдел не дремлет, соответствующие инстанции оповещены, современное производство зиждется на строжайшем разделении труда, есть фронт и тыл, всем сбиваться в кучу — толку мало, не такие были заковырки на заводе: выручало хладнокровие; каждый должен заворачивать свою гайку, вот и ты, сказал Старшой, заворачивай свою.
Была у Старшого особенность: к другим начальникам входили бледными, выходили красными, а Старшой умел возвращать людям нормальный цвет лица.
Каждый заворачивает свою гайку — азбука, и где какая гайка, чья она — ни у кого обычно не вызывало сомнений, никто не путал свою с чужой, как если бы все они были тщательно замаркированы, и только у него, Маслыгина, эта маркировка стиралась, и только ему приходилось, словно на глазок, определять — его гайка или чужая.
Он, Маслыгин, мог бы при желании, не создавая для себя излишних сложностей, и этот вентиль попросту закрыть, но не желал, не закрывал, старался без подсказки Старшого, первейшего, по собственному убеждению, наставника, своим умом дойти до маркировки этих гаек.
Он, Маслыгин, был не первый год в партбюро и заповедь усвоил: хозяйственников подменять — не дело. Но заповедь эта, простейшая в теории, практически давалась ему с трудом. На практике разграничить хозяйствование и политику, производство и людей на производстве было невозможно, да он и говорил себе, что разграничивать не следует, а нужно найти такой угол зрения, под которым сегодняшнее рассматривалось бы в свете завтрашнего: политика без дальнего прицела — корабль без компаса.
Когда он говорил себе так, то сразу же ловил себя на том же теоретизировании, а как только вступала в свои права повседневная практика, начинало носить его из стороны в сторону.
Принимая свой нынешний пост от предшественника, он далеко вперед не заглядывал: удержать бы на прежнем уровне то, что было достигнуто предшественником, — но жизнь не стояла на месте, и уровня этого стало мало: задумал перешагнуть ту самую грань, которая невидимо сближала две разноименные сферы — хозяйственную и партийную, техническую и политическую.
Теперь он сформулировал бы это несколько иначе. Что перешагивать? Зачем? Теперь он рассуждал так: пусть существует эта грань, — она не может не существовать, — но нужно, чтобы его работа не растворялась в общей, производственной, хозяйственной, административной.
Это была та же азбука: каждый заворачивает свою гайку! Но, заворачивая свою, он временами застревал на той самой грани, где смыкались две разноименные сферы. Нехватка крепежа за какой-нибудь пяток дней стала притчей во языцех на заводе. Все подавали голос, все сбились в кучу, и он — туда же, хотя Старшой и предостерегал его от этого. Он был согласен со Старшим — всегда с ним соглашался и, кстати, в том не видел ничего зазорного, — и это согласие, как ему казалось, не противоречило явившейся потребности ответить Булгаку по существу. Тогда, на участке, он сказал, что подвела кооперация — отключили поставщика, но это был не ответ, это была отговорка. Он спрашивал с Булгака, Булгак спрашивал с него, и, следовательно, он не имел права, подобно Булгаку, отделываться отговорками, как и вообще не имел права отделываться, а обязан был делать, показывать Булгаку пример. Но, ввязываясь в дело не свое, снабженческое, не превращался ли он в некую тень администратора-хозяйственника? Сборочный цех был на хорошем счету, Старшой — отличный инженер и администратор, и быть заместителем, помощником такого — немалая честь. Однако он, Маслыгин, не был ни заместителем Старшого, ни помощником — он только рисковал стать его придатком. Вот где крылась главная опасность, и вот чего он страшился: не превратиться бы в дублера!
Нужен был неспешный, обстоятельный анализ цеховой обстановки, но быстротекущие дни не оставляли времени для такого анализа.
Они, бывало, для житейских мелочей, для дружеских бесед — и то не оставляли времени.
Он предполагал зайти к Подлепичу домой, однако до середины недели так и не выбрался: писал статью в газету, готовил выступление для заводского партийно-хозяйственного актива и в пятницу с утра пошел к Подлепичу на участок.
Подлепича, между тем, в этой смене не было; сказали — во второй.
— Что передать? — насторожился Должиков. — Приятность? Неприятность? А то опять у Юрия негладко. Чепель в своем репертуаре. Тому подобное.
— Знаю, — сказал Маслыгин.
— С меня снимай стружку. Его уж не трогай.
— Да нет, не для того пришел. Совсем наоборот.
Признаться, выговорилось это непроизвольно, но, так ли, сяк ли, половину из того, что собирался он сказать Подлепичу, сказал, и лишь теперь шевельнулось сомнение: а стоит ли вообще говорить, да еще Должикову? О выдвижении на премию объявят не сегодня-завтра — Маслыгина, во всяком случае, не уполномочивали забегать вперед. Но он подумал вскользь, что полномочия у него особые, основанные на былом товариществе, — как раз-то забежать вперед он и обязан, расшевелить Подлепича, вдохновить, а может, и предупредить: чтоб находился в полной боевой готовности, как выразилась однажды Светка.
И раз уж половина была сказана, он под большим секретом доверил Должикову и вторую половину.
— Ну, Витя, новость! — от избытка чувств всплеснул руками Должиков, преобразился весь, потер счастливо руки. — Ну, дай-то бог! — Но прежняя настороженность легла на смуглый лоб еле видной бороздкой, и брови, не седеющие, словно бы крашеные, сомкнулись. — А ты?
— А я? — принужденно усмехнулся Маслыгин. — Не прочь бы разделить компанию, да все билеты проданы. Аншлаг. — Конечно, он предвидел эти разговорчики, сочувственные вздохи и знал, что будет неприятно. От этого необходимо было тотчас же освободиться, поднять ту самую планку. — Без шуток, Илья, — освободился он. — Юрке медаль нужней. И плюс к тому: его медаль, не моя! Понял?
— Ты откровенно, Витя? — как будто не поверил Должиков, но поглядел — по-своему, пронзительно, и, кажется, поверил. — Да. Вижу. Ну, постучим по деревянному. Дай бог. Юрке медаль нужней, ты правильно сказал, но это — будет ли, не будет ли — еще далече, дожить еще надо, а выдвижение, сам факт… Комиссия-то ополчилась. Вот и примолкнет.
— Не связывай одно с другим, — возразил ему Маслыгин. — Не надейся.
— А почему? У них меч, у нас щит. Хороший, Витя, щит, — потряс рукой Должиков. — Непробиваемый. Если только Юрку выдвинут.
— Да выдвинули уж. Кого ж еще из наших, как не Юрку! А мой совет тебе, Илья: щитов не выставляй. Щиты такие нас не красят.
— Мне, Витя, не до красоты, — поправил галстук Должиков, прихорошился. — Мне нужно чем-то подпереть авторитет Подлепича. А эти, из комиссии… — ткнул он пальцем себе за спину, — препятствуют!
— Вчерашним днем сегодняшний не подопрешь. Вчера Подлепич — моторист, сегодня — сменный мастер. Все остается при нас: и наши слабости, и наши доблести, — сказал Маслыгин. — Жизнь, Илья, всегда черновик. Набело не перепишешь.
Должиков стоял, слушал, слегка откинув голову, словно любуясь собеседником.
— Не перепишешь — это правда, — сомкнулись брови. — Но ты хотя бы разреши мне сообщить. Ему. Повысить настроение. Или хочешь сам?
— Пожалуйста, — пожал плечами Маслыгин. — Не возражаю.
Он в самом деле не возражал, и не было это уступкой Должикову, а, напротив, Должиков словно бы выручал его этим: без обоюдной неловкости у них с Подлепичем не обошлось бы. Сочувственные вздохи!
Он сразу все это стряхнул с себя, как стряхивают пыль, налипший снег, в конечном счете — шелуху, и новую открыл страницу, чистую, чтобы уже не переписывать, а — набело.
И без прекраснодушия.
Он Должикову ничего не сказал, пошел по цеху дальше и на ходу, под неумолчный гул, доносящийся с испытательной станции, подумал, что, пока еще не представила парткому выводы свои комиссия, необходимо действовать, полумерами не ограничиваться, проявить решительность, строгость, жесткость, принципиальность наконец, непримиримость к недостаткам и взгреть кого-нибудь как следует, чтобы только искры посыпались и чтобы зрелище это живописное видно было всему заводу, а то ведь взгреют все равно кого-то, притом размениваться на мелочи не станут: ударят по Должикову или по Старшому, что вовсе уж не послужит на пользу делу.