В выходной он принялся за дело с утра, но без обычного задора: греби не греби — один черт, однако был он, как-никак, гребец, а не штукатур или маляр, и это мешало ему штукатурить или малярничать с задором. Для задора нужна была душевная основа: что свербит, с тем не мирись, избавляйся от этого немедля — действуй. Такой свербеж — любому занятию помеха.
Он переоделся и пошел в общежитие.
Некоторые считали это для себя постылой обязанностью и отлынивали по возможности либо показывались там на короткое время, чтобы отчитаться при случае, а ему это не было в тягость, — он любил там бывать. Ну конечно: один в квартире, не с кем слова молвить, тянет к людям. Так о нем говорили. А он, когда и Дуся была здорова, и дети в доме, тоже туда тянулся. С молодым рядом, и сам, считается, молодеешь; молодость, наверно, притягивала, своя вспоминалась.
Булгака в общежитии не было.
Где шляется, никто не знал, но жаловались, что в последнее время сделался замкнутым, стал уединяться, уходит куда-то и не скажет куда. Зазноба, предполагали, появилась, да, видать, на стороне, и такая штучка, которая рабочего класса не жалует, а то бы Владик, по-прежнему своему складу, непременно привел ее на смотрины, не утаивал бы. И еще говорили о нем, будто ударился в высокие материи, в классику, так сказать, в музыкальную культуру: заметили у него книжку по музыке, теоретическую, или, вернее, историческую, и он ее тоже утаивал, — видать зазноба преподнесла ему для приобщения к культуре.
— Ну, это совсем уж крах, — сказал Подлепич, — а вы бездействуете, в то время как ваш товарищ — на краю пропасти.
— Смех смехом, — ответили, — но это же факт: в прогульщики попал — до того она закрутила его.
— Чего зря трепаться, — вмешался очевидец, — никакой зазнобы, возможно, и нет, а он в читалке пропадает, в городской, там у меня библиотекарша на выдаче литературы, встречаемся, и раз наблюдал его: заваленный литературой, замученный-заученный, в вуз, наверно, готовится.
— Так обложить коллектив, как он, — вставил кто-то еще, — это только из наплевизма к коллективу.
— Ах, какие мы нежные, — сказал Подлепич, — какие чувствительные: чуть булавочкой кольнули, сразу в слезы, а еще рабочим классом себя величаем.
С полчаса топтались на этом месте: надо было Булгаку выступать или не надо, и как сочетать его выступление с дальнейшими событиями. Подлепич установок не давал, это было чуждо ему, но и утверждать, что подвел спорщиков к единодушной черте, тоже было чуждо. Он всегда с охотой отдавался таким спорам: это было интересно ему, а вот им — интересно ли? «Что ж, — подумал он, — для себя торчу тут, а не для них; есть потребность — и торчу, а не будет — не стану; взаимная потребность недосягаема; это надо выдающимся тактиком быть, педагогом, артистом; педагог — всегда артист; кошки на сердце скребут, а веселит аудиторию». Он тоже повеселил чуток спорщиков и надумал по дороге домой заглянуть в городскую библиотеку: любопытство взыграло.
Это был порядочный крюк — до библиотеки, пешком не доберешься, но раз уж взыграло любопытство, не стал считаться со временем. Говорили, что Булгак по выходным исчезает с утра и является только к вечеру. А график плавательных тренировок приколот был над кроватью — по выходным, объяснял Булгак, воды им не дают.
В читальный зал, однако, пройти не так-то просто: и паспорт покажи, и анкетный заполни листок. По широкой парадной лестнице он поднялся наверх и стал в дверях читального зала. Зал был огромный, двухсветный, и хотя заполнен лишь наполовину, высмотреть того, кто нужен, тоже было непросто. Он прошелся между столиками, да не раз и не два, и только потом в самом дальнем углу высмотрел Булгака — не напрасно, значит, канителился.
Можно было, конечно, прикинувшись удивленным, разыграть сценку случайной встречи, но он в артисты не годился, притвориться не сумел. Булгак тоже был не артист — и у него, что хотел, не вышло: досада пополам со смущением вогнали его в краску. «Каким, — спросил, — вы это образом?» — а слышалось по тону: «Какой вас черт занес?» Подлепич взял стул, сел рядом, сказал, что нашлись в общежитии наводчики. Пожалуй, не стоило этого говорить. Булгак нахмурился: какие такие наводчики? — но промолчал, шуметь тут не полагалось. «Учишься? Или читаешь?» — «Читаю», — ответил Булгак, а когда Подлепич потянулся к книгам, — их было с пяток или больше, и все с виду чистенькие, незачитанные, — Булгак сдвинул книги в сторону, прикрыл локтем. «А что читаешь?» — «Разное», — ответил Булгак и поднялся, как бы приглашая Подлепича выйти вместе с ним. Книги он оставил на столе — и вышли. Оба были некурящие, Подлепич курил, но бросил и вспомнил теперь, как просто, бывало, завязывались беседы у курцов. Дружба вместе, а табачок врозь. Неверно это — табачок-то и объединял. А что могло объединить его с Булгаком? Только работа. Но было бы смешно тащиться бог знает куда, чтобы поговорить о работе. Нечего было о ней говорить.
Ну и отец! Он насчитал бы до десятка из своей смены, кого мог смело назвать воспитанниками, сыновьями, но только не Булгака. Он лишнего тогда наговорил Маслыгину: как раз с Булгаком-то и не возился вовсе. Показывал ему, что надо делать и как, чтобы лучше: обычный инструктаж. Но не возился, нет; казалось, незачем возиться, и так дела идут на лад, передоверил Чепелю. Заимствовал из педагогических трудов Макаренко такую мысль: сколачивай, мол, коллектив — первейшая задача; вне коллектива личность не формируется, а призывать ее к порядку, держать в рамках, этим ограничиваться — служба надсмотрщика. Частично он заимствовал макаренковскую мысль, частично добавлял кое-что от себя. А ежели личность выпадает из коллектива, подумал он, что тогда?
Стояли на лестничной площадке, облокотились на перила, и Булгак оказал:
— Судимостей, между прочим, не имею и, насколько мне известно, под надзором не нахожусь.
— А я, — сказал Подлепич, — насколько тебе известно, в милиции не состою, и даже в дружинники меня не берут по состоянию здоровья.
Булгак спросил, что с ним.
— Грыжа, — ответил Подлепич.
— Ну, с грыжей люди в футбол гоняют.
— Так то люди. Вот я с ремонтом завелся.
— И что?
— Разрядочка потребовалась. Прогулочка, — добавил Подлепич, — и не беспокойся: насчет того дня, таинственного, выпытывать у тебя ничего не буду.
— А ничего таинственного нет, — сказал Булгак, — транспортная неувязка: ездил в энском направлении, и на обратном пути электричка подвела. Раз в жизни каждый имеет право изменить жене, напиться вдребезину или совершить прогул.
— Жены у тебя нет, — сказал Подлепич, — пить не пьешь, выбрал последнее.
— Каждый выбирает по возможностям, — сказал Булгак.
Глядя на него, Подлепич подумал о Лешке и опять — с досадой — про то, что наговорено было Маслыгину. Отец есть отец, и никто заменить его не сможет.
Стояли, опершись на перила, перегнувшись через них, и смотрели вниз, где чуть поодаль от лестницы девушка выписывала пропуска в читальню.
Собственно говоря, чего он хотел от Булгака? Чего добивался? Не пьет, не курит, занимается самообразованием, тренируется в бассейне, — чего еще надо? Душевной близости? Так у него, у Подлепича, и с Лешкой не было этой близости, и с Булгаком нет ее и не будет, а только учил он Булгака слесарничать и выучил. В том, правда, и доля Чепеля была. Вот и Чепель скажет, что состоял при Булгаке в отцах. Чепель, впрочем, не скажет.
— Отрываю тебя от чтения? — спросил Подлепич.
— Отрываете, — ответил Булгак и сплюнул в лестничный пролет.
Нет, ничему его он, Подлепич, не выучил, а выучил Костя Чепель: и мастерству, и манерам, и этим разухабистым плевкам.
— Костина школа крепко в тебе сидит, — сказал Подлепич, — хотя вы и подыркались.
Не видно было, чтобы это задело Булгака, он позы не переменил, стоял, опершись на перила, поглядывал сонно вниз.
— Ты почему до сего времени с комсомолом в разрыве? — спросил Подлепич. — Билет, говоришь, по ошибке забран, а в чем ошибка, не говоришь. По мне уж так: кто мирится с ошибкой, тот себе не верит. Значит, не ошибка.