На мельтешащем экране горел Сталинград. Дым и пепел. Пустые глазницы черных этажей. Развалины. Грохот. Автоматные очереди. Птичье цвиканье пуль. Вздымалась и, ухая, оседала земля. Самолеты с воем закладывались в пике. Страшно горели заводские корпуса. Генералы в землянке, склоняясь над картой, решали судьбу сражения. Генералы. И у них, конечно, были настоящие сыновья. Готовилось наше наступление. Ползли испятнанные белые танки. Катились лыжники в некрасивых балахонах. Эти балахоны выглядели как-то больнично, невоенно, и автоматы за спинами лыжников не казались оружием — так, что-то вроде игрушек для взрослых.
Я часто смотрел вправо на Лиду, с наслаждением видел нежное сосредоточенно-милое лицо и глаз, сияющий даже в темноте. У нее были особенные глаза — светлячки. Сидел и снова спрашивал себя: «Правда? Не сон? Не выдумка? Или все-таки приснилось?» Я сижу с ней рядом в кино, могу попробовать даже взять ее руку. Нет. Не сон. Со мной подруга — девятиклассница! (Почему-то этому придавал очень большое значение, возвышавшее не только Лиду, но и меня.) Когда на экране завыли огненные сполохи, задергались дула пушек, затряслась, задрожала окутанная огнем земля, я взял Лиду за руку, и ощущение девичьей близости, общности со мной настолько потрясло меня, что я боялся дышать, ничего не видел. Она не убрала руку, рука ее тоже дрогнула, ответила легким пожатием — таким легким, что, возможно, его и не было…
Мы вышли из спертой теплой духоты в лунную голубую ночь. Я взял Лиду под руку уже привычнее, не краснея и не переходя от жара к ознобу — просто было очень хорошо с ней, точно я нашел нечто мучительно нужное и теперь оно надолго со мной, и мне спокойно, легко, празднично, наверное, это и есть удовлетворение потребности, над которой я глумился в одиннадцать…
Шли заснеженной набережной. Из дали пруда, с уютной заречной стороны, от ее огоньков и строений дул не сильный пахучий и свежий ветер. Над динамовским парком оранжево-розово светило зарево, доносило звуки музыки. Там открылся каток. Оттуда шли девушки и девочки с коньками, реже попадались ребята.
— Вы ходите на каток? — спросила Лида.
— Нет…
— Почему же?
— Так… Не люблю коньки… Девичье занятие… Я и кататься не умею.
— Странно…
— Зато я на лыжах люблю…
Не говорить же ей, что нет у меня ни коньков, ни ботинок, вернее, коньки-то есть, но какие-то особые, толстые, широкие, из тех, какие приматывают веревками на валенки, а потом закручивают палочкой. На этих коньках удобно бегать по обледенелым тротуарам, цепляться проволочным крючком за проходящие машины (еще лучше за конные обозы, когда возчик работает «одвуконь», на задних санях нет никого и можно катиться безопасно). Я очень люблю коньки.
— …На лыжах я хоть двадцать километров пробегу.
— У вас, конечно, хорошие лыжи, с роттерфелло? Да?
Что я мог объяснить ей? С чего она взяла? Лыжи с ботинками? С жесткими креплениями? Хотел бы посмотреть на такого богача в тысяча девятьсот сорок пятом. Кто их имел? А может быть, сказать ей, что мать продала вчера на рынке очень хорошее верблюжье одеяло с белыми и красными узорами — было нашей последней роскошью, мать сберегала его всю войну и продала теперь. Продала, потому что был нужен хлеб. И еще она купила мне шапку. Вот эту — новую. Лида, Лида… Ты не знаешь, как стыдно мне за мои костюмы и ботинки перед матерью. Кстати, ботинки только с виду такие прочные — вчера обнаружил, что подошва у них чуть ли не картонная, стирается невероятно.
Некоторое время мы шли молча.
— Скажите, а папа у вас генерал? — спросила она, опять очень преданно поглядывая на меня и улыбаясь. Она не заметила, как я вздрогнул.
— Мм… Что? Ах… Да…
— … …Ги-не-рал, — сказал она с расстановкой.
А мне стало сразу тяжело и противно. Вот — и она уже знает. Как? Откуда? Зачем? Тьфу! Ну зачем, господи, зачем… Это было похоже, как будто я попал в зыбкую трясину и все погружался, погружался и ничего теперь уже не могло меня спасти.
— Вы учитесь в девятом? — спросила она очень участливо, принимая по-своему мое помрачневшее лицо.
— Да! — вдруг, не думая, ответил я. Врать так врать — теперь мне уж было все равно.
— Вместе с Мосоловым?
— Откуда это вы все знаете?
— Я все знаю. — Она улыбнулась, глаза ее смотрели преданно и загадочно. — Я даже знаю, что вы подрались с Кузьминым и Любарским. Как им не стыдно нападать двоим на одного. Я их ненавижу… Болит у вас глаз?
— Ничего особенного, — буркнул я, не зная, как быть.
Она вдруг теснее прислонилась ко мне, пошла шаг в шаг, а я вдруг от этого забыл сразу и про свое вранье, и про все огорчения.
Я опять стал сильный, уверенный — орел, генерал, фельдмаршал. А что, фельдмаршалы не были мальчишками — были!!
Замечательно устроен человек.
— Вы хорошо учитесь?
— Так себе. Посредственно. Чтобы хорошо учиться, надо быть зубрилой. А я не надсажаюсь.
— Ха-ха… А сколько вам лет?
И здесь врать? Одно цепляет за другое. Врать, врать, врать, врать…
— Пятнадцать.
— Вы на полгода младше?
— Рано пошел в школу.
— Все-таки какая, наверное, у вас интересная жизнь! Если б мой папа был генералом, я бы с ума сошла от радости. Генерал…
— Ничего особенного. Я ведь вот не сошел… Даже наоборот, лучше бы он не был генералом… А ваш папа кто?
— Начальник орса. Отдела рабочего снабжения.
— А мне говорили — директор завода.
Лида почему-то покраснела.
— Кто вам говорил?
— Мосолов.
— Ну вот… Он ничего не знает, а вы поверили.
— Да что там! Не директор, и ладно… — И тут я подумал: не сказать ли ей? Что и я никакой не генеральский сын, и учусь в восьмом, и на каток не хожу, потому что нет ботинок, и лыжи у меня простые, на валенках, и… что люблю ее, очень люблю и мне все равно, кто она, откуда, люблю ее просто за глаза, за шелковые широкие косы, за брови, за губы, за маленький меховой воротничок, за пуховый платок, за валенки, за легонький запах каких-то духов — ее запах, уже такой родной и приятный, словно бы всегда знакомый мне.
— Лида, — сказал я. — Лида… Я…
Она, улыбаясь, смотрела сбоку, потом слегка отвернулась, опустила ресницы, щека ее заалела таящим радость румянцем. Она ждала совсем не того, что я хотел сказать, и я замолчал, почувствовал — не могу, не могу, не могу я сказать правду — ведь тогда все разрушится, распадется, едва начав складываться, все рухнет, и она уйдет, посмотрит на меня с презрением. Жалкий лгун… Продолжай, как начал. Некуда тебе отступать. Хорошо, что она ни о чем не догадывается. Слава богу, пусть. Хоть я и опять нарушил какую-то заповедь. Знаю какую, бабушка их сообщала мне все, даже о жене ближнего не утаила. «Не возжелай…» Грешен ли я тут? Грешен. Галина Михайловна ведь замужняя… Бабушка, бабушка, сколько раз убеждался я потом в твоей правоте и все-таки нарушал. Человек, наверное, вообще так устроен, что первую половину жизни нарушает заповеди, чтобы во второй их утверждать…
Мы долго молчали, шли особенно ровно, шаг в шаг. Я просто не знал, о чем говорить, а Лида, кажется, что-то обдумывала.
— А в театр вы свободно можете достать билеты? — спросила она как-то робко.
— Конечно!
Вот уж в этом-то я не сомневался — «достать» билеты, это мне, конечно, раз плюнуть…
— А давайте сходим на «Марицу». Все говорят — так здорово! И Дыбчо, и Залесская. А я редко бываю в театре. Папа у нас не любит ходить, мама — тоже, а я люблю — очень. А вы?
— Не знаю… Что там хорошего?
В театрах я бывал только до войны и один раз в войну, в клубе железнодорожников, где шла пьеса Островского «Правда хорошо, а счастье лучше». Пьеса мне понравилась, а о тех детских хождениях в театр сохранилось лишь — что ничего я не понимал, что там поют, поют, поют. Я таращился на декорации, куксился, ныл, просился домой и в уборную. Радовался, когда меняли картины или когда был антракт, и мать вела меня в ярко освещенную толчею буфета покупать пирожное и фруктовую воду. Однако скудных, полузабытых воспоминаний, кажется, хватило, чтобы прослыть человеком знающим. Я знал фамилии кое-каких артистов, как о них отзывались мать, отец и их знакомые. Видите ли, Панаридос — безголосый петух, Уткина-Мазовская играет манерно, Фирсов во всех ролях одинаков, Буйнов поет отлично, хорошо поставленный голос, у Пеньковской — колоратурное сопрано (черт знает, что это такое). Я добросовестно повторял слышанное, кое-что добавлял и, кажется, преуспел — Лида поглядывала с почтением.