Я задолжал всем, у кого только мог занять, — Клину, Мартынову, Ваське Бугаю, Мосолову, даже Гуссейну. У него-то взял всего десять рублей, обещал отдать через неделю, и теперь Гуссейн, едва я приду в класс, смотрит на меня, как кот, который ждет мяса, как Гобсек, готовящийся учесть мои векселя. Занял пятьдесят рублей у старухи квартирантки — жила теперь на месте уехавшей в Минск соседки. По соседке тосковал: привык к ее женскому и как бы простуженному голосу, к ее запаху в коридоре — молодой, здоровой и крепкой женщины. После отъезда она вспоминалась часто и не один раз видел ее во сне: виделось, что она вернулась, опять живет здесь и на крыльце подстегивает свои чулки. Старухи, завалившей комнату вонючими узлами, тряпками, комодами, я избегал, а теперь особенно, боялся, что она придет прямо к матери просить долг, Я метался в поисках денег, изломал всю голову, ничего не мог придумать, а возвращаться к прежнему не мог, да и слишком ушел от того, когда стоял с билетами на углу, оглядываясь, как заяц, теперь меня не заставишь торговать грибами, пускаться в базарные спекуляции — всему свое время, свой возраст и свой ум. «Все мы живем иллюзиями и долгами», — сказал какой-то из книжных героев, и это было так справедливо по отношению ко мне. Изредка, следя за собой, вдумываясь в свое прошлое и в свои поступки, я краснел за себя, готов был провалиться, дивясь, как мог пойти на такое, и замечал: меняюсь с невероятной, неведомой детству скоростью, каждый день, и месяц, и час, точно калейдоскоп — рассыпается нечто и складывается новое, новое, новое, а к прожитому нет возврата, как не может возвратиться и воссоздаться все то, из чего складывалось мое прошлое. Говорят, человек меняется каждые семь лет, вряд ли так — я менялся куда скорее.
Билеты в театр еженедельно и раза два-три в кино… Это накладно и для генеральского сына. Одна Лида ничего не подозревала, и после ее новогоднего дня рождения я понимал почему. Она была настолько наивна, что, видимо, считала — так живут все, ну, чуть похуже, но есть ведь и лучше. Кроме того, нужны «Казбек», «Гвардейские», «Герцеговина Флор», «Москва — Волга», «Северная Пальмира». Источник их не иссякал, а старик еврей смотрел на меня уже как на достойного доверия постоянного клиента, вероятно, он дал бы коробку-другую в долг, если б был настоящим лавочником… Подгоняемый взглядами Гуссейна и страхом перед разоблачениями старухи квартирантки, я решил расстаться с костюмом. Бог с ним… В таком бостоне даже неприлично щеголять подростку, ведь есть у меня и еще один костюм. Все-таки он не слишком плох, не говоря уж о том, что остаются и ботинки. В воскресенье я продал костюм на базаре, его купил сразу тот самый деляга, который летом дал безошибочную характеристику моим «швейцарским» часам. Конечно, я не радовался, лишившись костюма. Но бодро думал, получив деньги: «Ладно. Доживу до лета — заработаю. Куплю новый. Летом мне пойдет шестнадцатый — на работу примут. Зато отдам долги, запасусь папиросами, и еще останется раз на десять сходить с Лидой куда-нибудь».
Как ни странно, я испытал нечто вроде облегчения, избавившись от костюма: ушло главное в моей фальшивой роли, что, очевидно, и питало и поддерживало ее. Я никогда не был актером по призванию (хотя все мы, наверное, актеры в жизни и каждый играет свою роль или несколько ролей в зависимости от своих способностей) и все-таки, наверное, могу понять артиста, который, снимая шутовское облачение, все эти колпаки с бубенцами, дурацкий грим и прочие атрибуты, чувствует, как снова становится просто человеком и живет уже этой человеческой простотой, несколько приправленной сознанием, что он еще и артист. Теперь я старался не говорить ни о чем таком ни с Лидой, ни с Мосоловым, переводил разговор на другие темы. Странно, однако мои отношения с Мосоловым все более приближались к дружбе, и, пожалуй, скорее он стремился ко мне, чем я к нему. Учиться же я стал совсем хорошо, хотелось не уступать ни в чем Лиде, и вот даже геометрия очень скоро перестала приводить меня в уныние и удивление перед собственной тупостью. И на ринг выходил теперь собранный, уверенный, таким же и уходил, хоть доставалось немало. Не стало костюма, и на короткое время стабилизировались наши отношения с Лидой, теперь только она недоверчивее посматривала на меня и часто величала «девятиклассником», улыбалась немного вкось, а я замолкал и отворачивался.
XIII
Иногда в теплые предвесенние дни и вечера я не покупал билетов ни в театр, ни в кино — просто предлагал Лиде погулять. Она соглашалась, без особого, впрочем, желания и энтузиазма. Мы бродили по городу, но не по главной людной и надоевшей улице — где Лиде как раз нравилось, — а сворачивали в малознакомые улицы, в, переулки и проезды. Мне всегда хотелось забираться туда, где еще не был, потому что люблю разглядывать дома в большинстве своем старые, с резьбой, с разнообразными окнами и наличниками, с «парадными», с флюгерами на крышах, с воротами и оградами из чугунных узорных решеток — глядишь и думаешь: каждый дом — своя судьба, история, люди, его населяющие и населявшие, лицо и характер его хозяина. Особенно интересно в улицах за городским прудом: здесь остался не тронутый временем старый город, — город бывших торговцев, купцов всех гильдий, зажиточных мещан, адвокатов, врачей, присяжных поверенных, полицмейстеров и частных приставов, ростовщиков, офицеров, кисейных барышень, священников и благочинных. Здесь же был и город дворников, горничных, лакеев, извозчиков, мелких торгашей, шарманщиков, золоторотцев и бродяг. Я очень любил Горького, читал его взахлеб, а здесь прошлое, то самое нижнегородское, глядело из каждой подворотни, каждой завитушкой нарядного и уже потемнелого перекошенного крыльца, ржавой биркой страхового общества «Феникс», прибитой над воротами, старушечьей «файшенкой» — в такой моя бабушка всегда ходила в церковь, — даже особым видом этих улиц, с толстыми, наклонно растущими тополями и предвечной неспешной тишиной. Был интересен этот ушедший мир, я любил раздумывать о его судьбе, глядя на дома.
Вот, например, большой кирпичный дом-замок с зубчатыми коронами башен и с чешуйчатыми куполами. На куполах заржавелые ажурные флюгере безмолвно показывают в прошлое. Теперь тут черная вывеска ОБЛОНО. Но его как-то не воспринимаешь всерьез в этом дворце. ОНО должно быть где-то не тут. А тут просто кирпичный замок, решетки-копья, триумфальная махина кирпичных ворот, запертая створами с такими же копьями, кирпичные стены на гранитном основании — и что это за кирпич, нисколько не постарел, не разрушается, лишь в одном месте, где сорвана железная кровля, бежит по стене вода и торчат какие-то сухие прутики-былинки. Кто здесь жил? Богатейший ли торговец из крещеных татар, владетелей многих магазинов, лабазов, мельниц, хлебных ссыпок, или именитый князь, вся гордость которого в его родословной, восходящей к первой русской династии, а настоящее пошло, подло и скучно, или просто «человек со средствами», наследник, который весело проживал состояние, скопленное отцами, — здесь вечерами пела музыка, палило шампанское, изящные дамы выходили из сверкающих лаком ландо, опираясь на руку полусветского хлыща, плыли, повиливая турнюром, к роскошному крыльцу, где им, кланяясь, отворял ласковый швейцар в достойных бакенбардах…
В доме с множеством окон, глядящих в небо как-то пасмурно-изумленно, жил ростовщик. Конечно, это был одинокий высохший старичок, и при нем раздвоенная от харчей экономка-домоправительница. Он в жилете, в пиджачке со старинными ажурными пуговицами, и в каждой пуговице капелькой крови темно-красный рубин. Руки у старика цепкие и промытые — созданы, чтобы считать золото, серебро, бумажки. На входящего глядит испытующе поверх очков, из-за дубовой крепкой конторки, и в верхнем ящике лежит большой заряженный смит-вессон с желтой или перламутровой ручкой. Глядя по посетителю, старик предлагает или кресло, или тонкий венский стул. И всегда непроницаемо лицо старика, когда он подает просителю гербовую бумагу и тот бережно, каллиграфически, придерживая ее кончиками пальцев, выводит: «Сего 20 февраля… повинен я заплатить…»