Куриц у нас держали много. Неслись они в конюшне. Но часто находил я и потаенные гнезда на сеновале и под крыльцом. В прошлом году потерялась породистая красная кура, которая несла крупные желтоватые яйца с мелкими крапинками. Куру искали по всему околотку. Мать ругала меня и бабушку. Курицы не было. И все решили, что она как-нибудь прокралась к Пашковым. Оттуда курицы не возвращались. А дней через пять я обнаружил пропажу. Курица сидела в дальнем углу огорода, в дремучей картошке. Со всех ног я пустился сообщить о находке, но, добежав до сенок, остановился. А что, если дождаться, пока она выведет цыплят, и объявить тогда? Сказать о находке очень хотелось, так и подмывало, но было мне жаль гнедую хохлушку. Таких вот «паруний», которые начинали с квохтаньем искать место для гнезда и вечно куда-нибудь девались, мать и бабушка подвергали настоящей пытке. Хватали курицу за крылья и купали в бочке с холодной водой.
Чтоб никто не узнал о моей затее и курица как-нибудь не объявилась, я заделал все лазы и дыры в заборе, а парунье носил каждый день горсть овса и консервную банку воды. Сидела она очень долго. Еще дней шестнадцать. Я уже устал ждать, решил рассказать бабушке, как вдруг услышал под вечер, что клушка с кем-то разговаривает. «Квох, квох», — мягко кудахтала она. Желтенькие пуховые шарики перекатывались у нее меж лапками. Их было целых одиннадцать.
Я подождал два дня, пока цыплята подрастут, и торжественно пригнал семейство к самому крыльцу.
Удивлению всего двора не было конца. Бабушка и мать изумлялись так, будто цыплят выпарил я сам, а не добрая толстая квохтуша. Меня редко хвалили, и я от смущения убежал в огород, ведь, если по правде сказать, цыплят мы с наседкой вывели просто ради озорства.
…Долго я сидел на лавке, припоминая разные случаи и проказы, и поплелся спать лишь после двадцатого обещания выпороть «как Сидорову козу».
Кто был тот Сидор, что за бедная его коза — мне неизвестно, а обещание такое я слышу каждый день.
Я не люблю спать. Не люблю, если мать и отец в выходные ложатся спать днем. Бывает, в солнечный полдневный зной такой невыносимой скукой веет из родительской комнаты вместе с храпом и посапыванием. Мне тоже приказано спать. Я ворочаюсь, комкаю простыню. Скучно жужжат мухи под потолком. Солнечные пятна еле-еле ползут по стене. Еще когда-когда они доберутся до угла, и все будут вставать. В конце концов удираю, потихоньку отворив окно, на сени Кипиных, оттуда по двери вниз и — я на дворе.
…Ночью пробудили стук и шорохи. Прислушался. По стене шуршал, царапался дождь. Ветер с маху бросался в рамы. Брякало железо на кровле, словно кто-то ходил там редкими шагами:, Я слез с кровати и откинул штору. В мутной тьме сыпал снег вперемешку с дождем. Качался фонарь на уличном столбе. Перед ним беспрерывно и косо летели снежинки.
Снег. Все было так неожиданно, что, уже лежа под одеялом, я не мог заснуть, с тревогой думал о скворцах и о той малиновке, у которой уже, наверное, гнездо. А ласточки? Как же будут ласточки? Ведь они ловят букашек только в воздухе.
Наутро была полная зима. На четверть, как сказала бабушка, выпал снег. Злой ветер задувал с севера. Деревья, покрытые замерзшим дождем, обратились в ледяные. Удивительный стоял сад Сычова, весь в ледяной коре, в сосульках, блестящий и холодный. «Вот она, стеклянная весна», — с уважением вспомнил я слова Насонова. Сад и впрямь позванивал, как стеклянный.
Я бесцельно бродил по снегу. Следом ходила собака. Она радовалась снегу и то принималась кататься, ерзать на спине, подняв лапы кверху, то поддевала мордой снег, глядела лукаво, приглашая подурачиться.
К вечеру снег повалил с новой силой. Бабушка говорила, что так же было лет сорок назад, в какую-то троицу.
И новое утро было не лучше. Метель. Ветер. Холод. Я чуть не плача грозил ветру кулаком. Не стало скворцов в моем скворечнике. Малиновку я видел под навесом. Она бегала по земле, прыгала по ящикам. Я набросал ей крошек, но птичка даже не поглядела на них. А под вечер я вытянул из снега за крыло мертвую ласточку. Она уже закоченела, один глазок прижмурился, другой мертво глядел на меня. Ласточка… Я всегда ждал их прилета. Радовался, когда долгохвостые говорливые птички вдруг появлялись, прямо из неба, на проволоках телеграфного столба. И вот ласточка погибла. Наверное, и остальные тоже. Их было четыре.
Я погладил птичку по спине, попробовал посадить на палец, подышал, слабо надеясь, что она как-нибудь оживет. Ничего не получалось. Птичка по-прежнему тускло глядела одним глазком, и также были взъерошены красноватые перышки на ее горле. Ласточка умерла. И, пожалуй, то был первый случай, когда с такой очевидностью я понял сущность смерти и возненавидел ее от всей души.
Я зарыл ласточку в снег за сараем. Пошел домой, отирая горячие слезы.
В это время отворились сенки Федора Иваныча. Старик с порога замахал рукой.
— Зайди! — сказал Насонов. Наверное, он в первый раз говорил со мной трезвый.
Я переступил порог. В комнате жарко топилась печь. Лизонька стряпала пироги с сырым мясом, А на печи, отгороженные обрывком рыбачьей мережи, бегали десятка полтора мокрых, черноглянцевых и взъерошенных скворцов.
— На пруду… Возле плота подобрал. Совсем озябли… Пурхаются в снегу, а силы лететь нету, — говорил Федор Иваныч и незнакомо улыбался. Вечно хмурое лицо его оттеплело. — Чем кормить-то? Им червяков подавай. И то всех им вытряс. На леща заготавливал…
— Они хлеб едят и кашу. Можно в молоке хлеба намочить, — посоветовал я.
— Ну это устроим… Главное, чтоб… Цыц, проклятая! — топнул он на кошку, которая тихо-тихо пошла к приступку, не сводя алчных глаз с печи.
— Унеси-ка ее хоть к Кипиным. Наделает она мне делов, — сказал Федор Иваныч.
Снег стаял лишь на пятый день. Пар закурился над землей. Вернулись мои скворцы. И малиновка уцелела. Через неделю снова чисто звучал ее малиновый голосок. Только ласточки не воротились. С тех пор их уже не было на старом сарае.
БАБОЧКА ФРАНЦУЗА МОРЕЛЯ
Бабочек я боялся. Нет, не всех, а только ночных. У них толстые мягкие брюшки. Они ворсистые и мягко трепещущие. Мне ни за что не взять их в руки. Может быть, это с тех пор, как жили мы в деревне Крутихе, когда поутру, повернув подушку, я в ужасе вскочил: из-под нее поползли, волоча раздавленные брюшки, две оранжево-пятнистые и черно-белые бабочки-медведицы. Было в них что-то невыносимо противное, как в гусеницах, отчего вздрагиваешь и передергиваешь плечами.
Зато дневных или, как их называют, булавоусых бабочек я ловил столь же охотно, как и жуков. Они тоненькие, яркокрылые, совсем не страшные.
С бабочками связано много славных воспоминаний.
Апрель. Бурые проталины в огородах. Мокрая парная земля. Скворец, хрипло орущий, высвистывающий на скворечнике. Синее, синее, синее небо. Первое тепло, и первая крапивница рыжим лоскутком так и мелькает по сухим репьям. Чего ест? Что пьет та бабочка? Чем жива? Носится по огороду, как шальная, и веет от нее летом. Может, и впрямь она рада солнышку, весне и земле — так же рада, как мы с Веркой.
Летний вечер. Я закрываю окно. Зажигаю свет. И сотни бабочек летят на него, стукают о стекло, взбираются по нему. Это совки, пяденицы, монашенки. Поглядите — глаза их светятся, точно у настоящих сов. Они кажутся маленькими злыми духами из-волшебной сказки. Они хотят ворваться в комнату. Ерунда! Это обыкновенные бабочки… Обыкновенные? А почему они летают по ночам? Почему такие колдовские узоры на их крыльях? Почему они складывают свои крылья, словно волшебники и монахи свои мантии? Почему они могут гудеть и даже словно пищать? Почему они летят на огонь? Тысячи почему…
Я внимательно оглядываю все углы, нехотя гашу свет, укладываюсь, закрываясь с головой. Долго еще чудятся мне мягкие стуки за окном. Это «они» пытаются пробраться ко мне. Странное дело, ночные бабочки словно знают, что я их терпеть не могу и, залетая в комнату, обязательно направляются только ко мне, норовят сесть на голову или попасть за ворот…