Я тоже рассердился на Лиду. Думал, какой я чужой тут всем людям, комнатам, великолепному столу, Лидиному папе-вельможе, маме с зимними глазами, и Оле, и Нэле, и Мосолову… Но тут на меня обрушилась соседка, в парче, в окованных медью могучих формах: «Младой человек, раз вы не догадывайтесь, я приглашаю вас…» Она закружила меня в вальсе, притиснула к себе, сжимала руку, а я лишь безвольно подчинялся, удивляясь энергии и силе женщины, точно она ее нарочно демонстрировала. От нее тоже пахло духами, но ужасно, удушливо, она что-то говорила мне, я не слушал, был рад, когда пластинка заходила вхолостую. Лида улыбалась. Мосолов подмигивал. А дама явно решила веселиться, победно плюхнулась в кресло. Танцевали тут и еще какие-то женщины и, урывками, Лидина мама с желтолицым дядей. Несколько раз я замечал на себе ее внимательный изучающий взгляд. Он как будто оценивал все на мне — от ботинок до галстука — и останавливался на выражении неопределенного, недоверчивого внимания, словно бы вопроса или раздумья: «Что ты за гусь?»
Потом снова пригласили за стол. Подали горячее жареное мясо, и опять начались тосты, опять Лидин папа сидел в позе римского императора на триумфе, а Иван Селиверстович и Сергей Аркадьевич (так звали лысых дядей) с угодливыми улыбками рассказывали анекдоты, не забывая осушать свои рюмки. Я помнил, что мама велела мне пить не больше двух рюмок, но, конечно, выпил больше, хотя водка, чем дальше, становилась противнее. Есть уже не хотелось, несмотря на все изобилие. Я спрашивал Лиду, что с ней. «Так, — отвечала она. — Ничего…» Тогда я замолчал, ковырял вилкой в тарелке, попробовал мясо — есть не стал, хоть было вкусно, и подумал: хорошо бы сейчас встать и уйти. Так гордо уйти, и еще бы лучше, если б я был военный, с погонами, с портупеей, и увидел тотчас, как гордо и достойно я уходил, а они все смотрели, разинув рты.
— Выпей, — тянулся совсем лучезарный Костя.
— Давай, — я вдруг вспомнил читанное где-то, что водка — лучшее средство от печали. Налил и залпом выпил, не закусывая. Пусть Лида видит.
— Сслушай, а ты молодец! Оказывается, боксер еще…
— Кто боксер? — оживилась Лида.
Костя показал рюмкой.
— Правда? — недоверчиво посмотрела она. — А почему не говорил?
— Не хотел и не говорил…
— Какой ты скрытный и вообще… Ну, пойдемте танцевать.
И мы снова танцевали, и снова осаждала меня бронзовая дама, теперь она уже сильно опьянела, висла на мне, предлагала шепотом встретиться, говорила, что она метрдотель в ресторане «Восток» (где я когда-то обедал с англичанами) и что мне все там будет… Я еле удерживался, чтоб не оттолкнуть ее, она была мне противна теперь особенно и своими духами, и перетяжками корсета под платьем, и круглыми жирными складками, которые я боязливо ощущал под рукой, и своим жестяным, бронзовым платьем.
В соседней комнате играли в карты. Слышался громкий голос дяди и другие голоса: «Кто хвалит? Бубны… Сорок! Еще сорок! Двадцать… Пас…» — «Коля, мне к Восьмому марта нужно новое платье, а Лидочке туфли…» — это ее мама. «Будет…» — последовал неторопливо уверенный ответ.
Я засобирался домой. Обещал матери прийти в два часа, а было уже половина третьего… Мосолов и Оля засобирались тоже, а Нэля, оказывается, незаметно ушла. Она жила в этом же подъезде.
Лида вышла вместе с нами, и, когда Мосолов и Оля спустились ниже на этаж, я спросил, взяв ее за руки: «Что?» — «Тише, не дави мне руку… Слышишь… Восьмиклассник…»
И я сразу отпустил ее, мне стало жарко и стыдно. Так вот оно что! Значит, Мосолов проболтался. А чем он виноват? Ведь врал-то я, и я его не предупредил.
— Что теперь?.. — спросил я как-то пьяно. — Все?
Она молчала.
— Все? — повторил я. — А знаешь почему…
— Знаю, — сказала вдруг Лида. — Я это недавно, кажется, поняла…
— Правда?
— …
Я вдруг обнял Лиду и, прижав к себе, неловко поцеловал куда-то в щеку и в нос. Она резко вывернулась, оттолкнула меня: «Ты с ума сошел…» Я хотел обнять ее снова, но она уперлась мне в грудь и сказала голосом своей мамы: «Толя, не глупи… Слышишь?»
— Ну, тогда я пошел… — сказал я, опуская руки. — Спасибо тебе…
Она помолчала, потом медленно пошла вверх, а мне хотелось ее догнать, но я стоял и смотрел, пока не щелкнула дверь.
А потом мы с Мосоловым провожали Олю. Мосолов был пьян, смеялся, говорил глупости, я немного на него дулся, Оля возмущалась, совсем как жена: «Безобразие… Напился… Мерзавец…» Мосолов только улыбался. Кажется, они поладили на прощанье. Из деликатности я отошел в сторону, закурил первый раз за этот вечер — ночь, пошел провожать и Мосолова, который совсем расклеился, пел, валился на меня, и два раза мы падали оба. Наконец я взял его за руки на спину и так тащил до самого дома, до подъезда…
Обратно шел — на улицах было людно, как всегда бывает в новогоднюю ночь. Я шел и радовался, что Лида простила одну мою невольную ложь — теперь хоть не надо в этом притворяться. Мне было и легко, и грустно, и стыдно, и я не мог отделаться от мысли: «Зачем я все-таки туда ходил? Что я этим людям и что мне они…» Я думал, что Лида теперь почужела, отдалилась от меня, между нею и мной, словно бы разделяя навсегда, мерещился тот огромный стол с колбасами, заливными курами, балыками, с бутылками черного и белого вина, с креслом ее папы, с изучающим взглядом ее мамы. Они-то мне ничего не простят.
Мать не спала. Хотя и не стала упрекать меня за позднее появление, но мне и так было стыдно, в Новый год ушел туда, оставил ее одну.
— Есть хочешь? — спросила она, тревожно оглядывая меня, как бы проверяя, весь ли я тут, и, убедясь, что весь, устало, бессонно улыбнулась.
— Да, — обрадовался я. Я и в самом деле хотел есть.
Она достала из печи теплый пирог, картошку. Налила чаю. И положила маленький кулечек с леденцами. Мы стали пить чай. Я рассказывал о Лидиных именинах, а мать молча покачивала головой.
XI
Однажды к нам на ринг заглянул Сева… Он и раньше приходил изредка, ненадолго, посмотрит, поговорит с Лежняком и уйдет, улыбаясь, всегда у него был заспанно-встрепанный вид, он и жил где-то здесь, при спортзале.
Я только что умылся, печально отдыхал на низкой гимнастической скамье у шведской стенки, а Лежняк и Коробков судили бой последней пары — наших тяжеловесов. За последнее время Коробков выдвинулся чуть ли не в заместители Лежняка, даже проводил разминку, если тренер задерживался. К слову Коробкова прислушивались, тем более что оно могло быть сопровождено еще кое-чем или обещанием кое-чего. Иногда в спортзал вваливались друзья Коробкова, заглядывали в двери, свистели в зал с антресолей, тут не помогала и бабушка-бегемотица, друзья Коробкова никого не боялись.
Сева опустился рядом со мной, зевнул, положил мне на плечо длинную худую руку и сказал, потряхивая черной бобриковой головой, щуря казахские глаза:
— Неправильно боксируешь… Сверху смотрел.
— …
— Силы много — удара нет…
— …
— Суетишься… Мандражишь…
— …
— Он тебя бьет, а ты ждешь гонга…
— …
— В боксе на защите не уедешь. Бокс — бой, в бою главное — наступление.
— …
— Ты парень крепкий — уходи в защиту, а сам следи, как он потеряет бдительность… раскроется, и — удар. Один… Коротко… Все…
— Как это?
— Сработай корпусом… Всю тяжесть — в кулак. Попадешь — нокаут.
— Как это?
— Дрова колол?
— Спрашиваете!!
— Помнишь свилеватое полено? Бьешь, бьешь — без толку. Начинаешь понимать — силы нет в ударе, потому — одними руками колешь; разогнешься, прицелишься, и всем телом вместе — удар!! И расколол. Скорости еще тебе не хватает.
Как он верно объяснил! Ведь я же это знал давно. Дрова колол с детства. Бывало, целые дни мучишься с упрямыми чурбаками, и все так… точно и сам я чурбак, раз не понял этого…
А Сева вдруг оживился, потребовал перчатки — взял мои и предложил показательный бой. Лежняк нехотя согласился. Все-таки Сева-то был старший тренер и зам. директора. Мы столпились возле ринга. Коробков судил.