Литмир - Электронная Библиотека
A
A

III

К вечеру школа принарядилась, насколько позволял первый послевоенный месяц. Только что прошел теплый майский день Победы. День был с дождем, солнцем, плачем и смехом на всех улицах. Обнимались незнакомые. Целовали — не знали кого. Людей в шинелях качали, носили на руках. Даже толкучка — уродливое детище войны — была добрее. Все отдавали подешевле — и хлеб. С утра я бродил улицами, смотрел жадно, остро и думал, что такие дни надо запоминать накрепко — они, наверное, бывают не каждое столетие. Запоминать и как-то принимать в свою душу, выстрадать и понять выстраданное. Я запомнил, как блестят на солнце, только что вышедшем из-за тучи, оплаканные дождем тополя, как пахнет намоченной землей и бледной высыпавшей на пригорках травкой, как над опарой взбухшим огородом раз и два ударил новый, сотрясший дома и землю гром, как руки соседки обняли меня, притиснули больно к пахнущему одеколоном пальто и как она плакала там, у себя, терлась головой о заборку, а я стоял, сжав кулаки, на кухне, сам не знал: бежать к ней в комнату, как-то утешать, гладить по спине, по волосам в густой шестимесячной завивке или — лучше не надо…

Минул день Победы. Война кончилась. Но все еще жило ею, катилось так же, словно по инерции, привычное к ее голоду, солдатским гимнастеркам, серым шинелям, хромающим раненым, военрукам, сиреневым и желтым карточкам. Были даже разговоры о новой войне, с Японией. Говорили об этом спокойно, верить особо не верили, хотя на восток уже проходили эшелоны, а небо ночами гудело.

Мы вычистили всю школу. Вымели, перемыли полы и подоконники. Синие пятна чернил на них стали бледно-голубыми и почему-то напоминали теперь детские дни. Перед входом, над портретом Сталина в маршальской фуражке, повесили гирлянды из еловых веток. Мы протерли остатки стекол бумагой, а фанерки повыбивали. Везде по школе загуляли сквозняки — на них никто не обижался. Мы были закаленные с зимы, когда школу едва топили, а теперь пришло солнце, было хорошо, тепло везде — пахло летом и свободой. Потом в зале, наверное первый раз за все годы, натерли рассохшийся паркет. Зал закрыли. Школа благоухала скипидаром. В верхнем коридоре невозможно стоять — першило в носу, текли слезы. Желающие курить должны были мчаться с максимальной скоростью, чтобы успеть накуриться и прилететь обратно за пять минут. Мы мирились со всем, тем более что курить стало удобнее на улице, за углом, за разломанными дровянниками, откуда нас с проклятьями гнали какие-то старухи, кидая камнями, палками и железными обручами.

Мы ждали этого вечера, как вообще ждут праздника при жизни, бедной весельем, не умеющие веселиться. Мы ждали… Вечера ли только? Вместе с ним ждали лета, каникул и, может быть, — конца этого странного возраста, который кто-то неловко назвал — отрочество.

ОТРОЧЕСТВО… Это когда ты сам хорошо знаешь, что уже не мальчишка. Детство — вон оно — еще не ушло, еще недалеко и как бы за стеклянными дверями в спокойном и солнечном дне, ты ушел оттуда, закрыл дверь, но еще можно оглянуться, посмотреть и многое увидеть сквозь стеклянные створы, увидеть и вспомнить… И в то же время ты еще не юноша — а ведь противное слово? — и не мужчина, конечно, — наверное, то, и другое, и третье, — все вместе…

Отрочество… Плакал, когда били кучей, но не тут, не в классе и не возле школы, для этого были места поукромнее. Трясло, когда соседка поглядывала, подстегивала на крыльце чулки, оправляла на желанно-белую толстую ногу резинку трусов. С хладнокровием разведчика вылезал в окно из курилки в углу, спускался проржавелой водосточной трубой с четвертого этажа. Труба ходуном ходила на вылезающих из стены ухватах. Кто бы меня сейчас мог заставить спускаться так? Отрочество… Это — когда поскрипывают, холодят пазуху ворованные огурцы и морковь, когда с ходу прыгаешь на окно трамвая, едешь гордый, стоя на железке над чугунно-грохочущим колесом, а мы ездили: и на буферах, и на крыше под самой мерцающей дугой, и на болтающейся сцепке между вагонами — слетишь, гибель наверняка. И никто, наверное, из взрослых с такой дотошностью не исписывал тетрадки названиями зверей, птиц, насекомых и растений, не разбирался так заинтересованно-искренне в периодах мезозойской и кайнозойской эр, в их древней фауне и флоре.

Помните, сколько известно ископаемых предков лошади? Сейчас и я ничего не помню. Но тогда бы ответил — разбудите ночью. Пожалуйста: гиракотерий, эогиппус, мезогиппус, гиппарион… Но, может быть, вас интересуют подпериоды миоцена и плиоцена? Или назвать все оледенения и межледниковья? А вы знаете, что ископаемый слон — трогонтерий был четыре с половиной метра высотой? Знаете, что современных носорогов пять видов и один подвид — два в Африке и три в Азии, и все азиатские очень редки, особенно маленький яванский или малайский носорог. А на острове Целебес живет кабан-бабирусса с такими огромными клыками, что они загнуты над мордой, как крюки. А на острове Комодо водятся шестиметровые ящеры-драконы. Только на этом острове… А бразильских бабочек морфо, переливающихся всеми цветами спектра, ловят, приманивая на шелковые лоскутики. А бабочки-парусники — самые большие из бабочек дневных. А еще есть рыба-парусник, ближайший родственник марлина и меч-рыбы. А горные гориллы-самцы достигают двух метров высоты. А бабочка сатурния-атлас — самая большая ночная бабочка в Азии, а физания-агриппина — самая большая в мире. А…

Я изучал все это с наслаждением, которого уж никогда не испытывал в ученье потом. Так нравилось уходить в эти взрослые дали. Беда была в одном — не хватало книг. В городскую библиотеку до шестнадцати не записывали, в читальные залы для взрослых не пускали — нужен паспорт. Паспорта не было. Еще почти два года ждать. Да и не очень я любил (и сейчас не люблю) брать книги в библиотеках. Берешь — значит, надо возвращать, а этого не хочется, особенно если книга интересная. Иметь бы свои книги, побольше, целую бы свою библиотеку, чтобы рядами, в застекленных шкафах в одинаковых переплетах. А на шкафах бюсты знаменитых людей — и Уоллеса конечно. Ух! Книги… Я бы собирал их все, кроме алгебры и геометрии, кроме всяких там технологий обработки металлов… Меня интересует все, все, все… Свойства редких элементов, виды амазонских пальм, количество и типы кораблей в Русском Тихоокеанском флоте, устройство танка «Королевский тигр», английские истребители «Спитфайр» и американские «Летающие крепости», как развивать мускулы рук — они у меня никак не развиваются, техника самбо и приемы дзю-до, и что такое туманность Андромеды — видел ее снимок в журнале «Пионер». Снимок поразил. Нечто спиральное, дисковидно-размытое и светящееся в глубоко-черном, страшное даже на снимке своей бесцельной удаленностью, недоступной охвату величиной и в то же время влекущее до постоянного, изнуряющего душу желания знать, постичь, увидеть: что это такое, что? В журнале слишком просто было сказано: «Туманность — ближайшая к нам другая Галактика, в ясные ночи видна невооруженным глазом». Но я ее не обнаружил и глазом, вооруженным двукратным театральным биноклем… Галактика… А в медицинской книге тайком от матери читал… ну сами понимаете о чем… И конечно, не отворачивался, когда Лис или Официант показывали в курилке такие карточки, что с ума можно было сойти, — война принесла немало этой продукции, перекочевавшей из одних мужских карманов в другие. Отрочество…

И я же с детской простодушностью окружал себя чем-то вроде кабинетной обстановки, прилаживал к убогому стулу деревянные ручки — это было кресло, без нужды загромождал стол грудами книг — какой ученый без кресла, без кабинета, без книжных гор на столе? Или, скажем, без микроскопа, без лупы хотя б? Микроскопа у меня, конечно, не было — я о нем не мечтал, а лупа с шестикратным увеличением была, всегда лежала на столе. Пользовался ею редко — если выжигал на столе пятнышки, доставал занозы или разглядывал собственные грязные ногти. В лупу они выглядели ужасно. За этим просторным столом в минуты, когда отрывался от Брема и Пузанова, я мог быть кем угодно — хоть Робинзоном, хоть Миклухо-Маклаем, хоть Жаном Морелем, хоть Жаком Паганелем, был, если хотите, командующим фронтом — для этого надо только сдвинуть книги, открыть ящики стола и достать оттуда несколько танковых армий, дивизий моторизованных и пехотных. Пусть танки были картонные, а солдаты напечатаны при помощи каучукового штампа — какие сражения развертывались на площади моего стола! Здесь гремела фронтовая артиллерия, рвались снаряды, урчали танки, поле сражений заволакивало дымом (и попадало же мне от матери за испорченные спички). Как ни один главнокомандующий, я все видел сам. А что не видел, о том докладывали связные офицеры. Они имели настоящие знаки различия и ордена. О, эти бумажные офицеры были исполнительны и храбры. Они шли в бой, гибли и побеждали. Я не один решал мудрые тактические задачи. Я ставил их перед своими бумажными генералами — командирами дивизий и корпусов. Здесь, на широком коричневом столе с пятнами от пролитых супов и подливок (раньше стол был обеденный), я научился накапливать резервы, использовать внезапность и перевес сил. Мои войска всегда побеждали… Все это был я — непонятный сам себе, спокойный двоечник, тихий лодырь, чемпион школы по сбеганию с уроков.

46
{"b":"237279","o":1}