Парень приглашал ее в кино. Она отказывалась, говорила, что надо куда-то готовиться, что-то там сдавать. Я слышал все, хоть подслушивать нельзя, хоть это гадко, противно, нечестно. Я не мог уйти. Я и не подслушивал вовсе. Я сидел на заборе. Я разве виноват, если у меня такой слух, что слышу по ночам на пруду диких уток и шепот мышей в подполье.
В конце концов она согласилась. И сразу я возненавидел аккуратного спортивного парня с желтыми волосами и желтыми бровями. Она пойдет с ним в кино? Моя Таня! Которую я иногда вижу во сне и просыпаюсь от счастья только потому, что смотрел на нее прямо… Я слез с забора.
Я побрел домой.
Вечер показался мне невыносимо тоскливым.
— Коля, в мячик играть пойдешь? — спросила Верка.
— Ну тебя!
— Пойдем! Там все…
— Нет!
— Пойдем же!
Я не ответил. Верка постояла. Верка наклонила голову. Потом она медленно притворила калитку. Ушла. Я боюсь, что она единственная догадывается обо всем. Верка, смотрит на меня не так, как раньше. Верка часто зовет меня куда-нибудь. И я не иду. Я ничего не хочу. Ах, если б Таня не согласилась идти с тем белобрысым, если б сказала «нет». Каким счастливым отправился бы я спать.
Хотелось плакать. Но глаза были жарко сухи. Я лег на кровать. Не снял даже ботинки. Пусть. Пусть меня сейчас отругают, пусть отдерут даже. Никогда не было мне так горько.
Тихо-тихо пришел кот. Мурлыкнул и прыгнул на кровать. Я сбросил его, и кот обиженно шмыгнул в угол. Он огорчился. Ведь я всегда нарочно звал его спать здесь. Кот пробирался тайком, чтоб не заметили мать и бабушка. Он спал у меня в ногах, под одеялом.
И все-таки я уснул скоро. Уснул не раздеваясь, в ботинках. Тогда я не знал, что такое: «не могу заснуть».
…Мою Таню зовут Нина! Совсем недавно кто-то позвал ее со двора, когда она стояла у ворот с «тем». Он приходит теперь часто. И я уж словно привык к нему, хоть не примирился бы никогда. Он всегда наглаженный, причесанный на пробор. От его ботинок пахнет ваксой на всю улицу. В душе я издеваюсь над ним. Вырядился! Еще бы волосы покрасил! Сметана…
А ведь я и сам прошу у матери рубаху почище. И вчера я по-новому причесал волосы. А то, что ее зовут Нина, мне наплевать. Она все равно Таня.
Теперь вижу ее чаще. Она подолгу стоит у ворот с белобрысым. Или смотрю на нее с забора. Сквозь окно.
Она читает. Желто горит настольная лампа. Мне видно волосы, овал щеки и косую черту ресниц. Ресницы у Тани длинные и черные. Иногда она сидит задумавшись, подперев лоб пальцами, по-женски, по-девичьи. Иногда так хорошо встряхивает волосами и улыбается.
Теперь нельзя сказать: я часто думаю о Тане. Нет. Она просто всегда со мной и останется навсегда. Она вдруг вытеснила всех и стала для меня такой необходимой, незаменимой никем. Было ли со мной что-нибудь подобное? Об этом я часто спрашивал себя. И не находил точного ответа. Все казалось, словно бы и раньше я знал эту Таню и ждал ее и думал о ней… А Варя? А Верка? Совсем не то. Это были обыкновенные девочки, мои подружки, и хотя обе они как-то входили в мою душу, обе были мне не чужие, я не мог сравнивать их с Таней — она была первая из тех чужих людей, которые приходят неожиданно и вдруг остаются навсегда. Таня. Таня… Какая непостижимо незнакомая, непонятная, взрослая, и почему я не могу не думать о ней, почему не могу забыть, и кончится ли когда-нибудь это. Или я буду связан с ней никому не ведомой тайной, неизвестной даже ей самой, и тайна эта всегда будет жить со мной?.. Я представляю, как она сказала бы мне что-нибудь. Ах если б пойти с ней по улице, как ходит тот. И почему мне одиннадцать, а не семнадцать!
В мечтах я был смелее. Спасал ее от белых и стрелял до последнего патрона, нес ее раненую на спине десятки километров. Я вытаскивал ее из воды, защищал от бешеных собак, отдавал ей последний кусок хлеба, когда мы заблудились в дремучем лесу. И кто знает, скажи она мне, чтоб я залез по пожарной стремянке на крышу семиэтажного дома, откуда сорвался и разбился насмерть самый шустрый парень Толька Кичигин, я бы и туда полез, хоть ночью.
Уже темнеет. Вот она встала. Ушла. Вот снова появилась в окне. Вот вынимает приколку из волос, встряхивает своей стриженой темной гривкой и вдруг… с боков тянет кофточку вверх, через голову. С высоты забора я прыгаю вниз и бегу прочь к сараю. Останавливаюсь, обняв столб навеса. Сердце колотится громко и гулко. И горячим, горячим вспыхивают щеки. Нет. Никогда я не буду смотреть. Ведь это… Таня!
А через два дня случилось необыкновенное. Утром, как всегда, я ждал ее за воротами. Было тихо и солнечно. И хорошо пахло травой. Что-то долго Таня сегодня. Вот, наконец, растворилось окошко, Танина голова показалась в нем. Таня улыбалась, такая счастливая, заспанная и спокойная, что мне было больно на нее взглянуть. Я вообще смотрел на нее украдкой то в щель забора, то в спину, то даже не знаю как…
— Ой, мальчик! Иди сюда, — позвала она.
Я удивленно поднял голову, посмотрел по сторонам. Не ослышался ли? Может, она кого другого зовет? Нет. Она кивала и улыбалась… мне!!
Глупо и медленно я подошел.
— Мальчик, — сказала она, ясно глядя мне в глаза. — Достань, пожалуйста, мою скрепку. Она упала вот тут. В траву. Вот где-то здесь…
Я молча опустился на четвереньки и стал ползать под окошком по кудрявой птичьей гречихе, разбирая ее руками. Вот! Обыкновенная женская приколка с желтенькой обложкой из пластмассы лежала в корнях травы. Я поднял и подал ей, заметив, что ногти у Тани красивого розового цвета.
— Ты здесь живешь?
— Да…
— А почему ты все по заборам лазаешь?
— Так…
А она уже забыла обо мне, разговаривая с кем-то в глубине комнаты, закалывая волосы.
— Завтра еще один сдать, а послезавтра поеду…
И она уехала. Я ждал ее за воротами целый день. Скучно тянулось время. Скучно летел пушок с тополей. Скучно гнал пыль по дороге низовой ветер. Я хотел есть и боялся пропустить ее. Она пришла под вечер с какими-то свертками, с рулоном бумаги в сетке. Прошла мимо обычно грустноватая и прекрасная. А через полчаса вышла с чемоданчиком, с коротким плащиком на руке. Лишь на секунду ее взгляд из-под черных ресниц коснулся меня. И скоро фигура ее уже растворилась в июньском сумраке улицы.
С тех пор я не встречал ее никогда.
ТЯЖЕЛЫЙ ДЕНЬ
Воскресенье началось безветренное. Голубое прозрачное небо лежало над городом. И солнышко золотилось в березах, так ласково-мирно ласкало каждый листочек. Оно словно бы проглядывало сквозь ветви веселыми глазами, и оттого еще вольготнее, привольнее становилось на душе, хотелось улыбаться и подставлять солнцу ладони, а потом стащить майку, вздрогнуть от смешанного холода утренней земли и жаркой ласки лучей и греться, дышать, упиваться настоем утренних запахов огородов, росы и травы, словно бы растворяться в их неге, прохладе и свежести, в нежном веянии ветерков и в жарком пригреве, когда ветер никнет.
Походив по двору и пораздумав, я устроился загорать на поленницу, бросил туда старое ватное одеяло и бабушкин белесый брезент, от которого всегда так славно пахло ветром, дождем и солнцем. Утреннее солнце самое сильное. Это я знал. И загар в июне самый крепкий. Почему-то мне всегда хочется загореть до черноты — вот как Генка Пашков, и никак у меня такого загара не получается даже на спине, у Генки она была черно-коричневая, как у негра. А грудь у меня вовсе никак не загорает, и потому и хотелось ее жарить и калить, авось все-таки станет темнее.
Я лежал, полуприкрыв глаза, смотрел и думал.
Куры бродили в тени забора. Гордо вышагивал гнедой петух. Потоптавшись на месте, пришпорив распущенное до земли крыло, петух с хрипотцой орал: «Ко-ко-рэ-ку-у-у» и умолкал, прислушивался. Эхом отзывался ему другой петух с соседнего двора. Куры блаженно купались в пыли, разгребали землю под забором. Иногда, отрыв червяка, они кучей бросались на него, начиналась свалка, пока белая поджарая кура не удирала с червяком в клюве.