Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Счастливчики со счастливыми лицами покидали класс. Для них за дверями была прекрасная свобода — что может быть лучше этого слова. Свобода — когда беги куда угодно и куда хочешь — хоть направо, хоть налево, хоть домой, хоть по улице, все время ощущая теплое солнце, даль неба — все-все, что и входит в понятие свобода и что дорого в нем вместе с ощущением освобожденности, самостоятельности и счастья быть самим собой. Наверное, в мире все устроено справедливо. Сколько раз уходил я так, пусть не очень злорадно, но все-таки оглядываясь на потупленно сидящих, грешно сознавая свое превосходство над ними, и вот теперь на месте их сижу сам и на меня теперь оглядываются, уверенные в том же неизмеримом превосходстве.

Впрочем, не один я: в опустелом классе осталась еще маленькая Катя Помелова. Оказывается, ее тоже оставили без обеда, как и когда — я не слыхал, занятый своими горькими мыслями. Марья Васильевна, строго глянув на нас, велела сесть за первые парты, а когда мы перебрались со всем скарбом, вышла, строго стуча каблуками. Дверь захлопнулась, точно подтверждала наше заточение и обреченность. Мы заплакали, не сговариваясь, — Катя громче, я — тише. И опять мне показалось, что случилось нечто ужасное, непоправимое, все кончено, все пропало, и никогда уже не будет так чисто и радостно, как было мне всегда, и что я самый обиженный несчастный человек на всея земле. Но в то же время я слышал и плач Кати. Мы ведь остались двое. И вдруг я почувствовал теплую братскую любовь к этой девочке, размазывающей слезы по щекам грязным худым кулачком. Катя Помелова. Я никогда не обращал на нее внимания, точно ее и не было в классе. Она в самом деле такая незаметная, что можно, наверно, десять лет проучиться и не знать ее совсем. Много ли мы помним тех, с кем учились? Из тридцати-сорока одноклассников — пять-шесть фамилий, пять-десять лиц. А остальные? Но сейчас за соседней партой плакала Катя Помелова, маленькая светловолосая девочка с желтыми ленточками в жидких косичках и с отстегнувшимся сползшим чулком. Наверное, и она почувствовала ко мне то, что я к ней, потому что, всхлипывая и заикаясь, потянула мою тетрадку.

— З-з… Зза что-о т… т…. тте-бя-а-а?

— За м-м-м… Зза бу-уу-ук-ву-у-у… А тте-бя-а-а? Хм?

— Мм… По арих… По архиме-е… По архиме-тике-е-е. Мн… Хм…

Проплакавшись, мы придвинулись поближе, не перелезая, однако, через ряд, и стали смотреть тетрадки.

Катины примеры показались мне пустяковыми (ведь я умел считать до ста). Ну как это можно ошибиться — из семи отнять три, получится — пять? Из десяти отнять четыре и получится — четыре? Или к пяти прибавила два — у нее восемь?!

— Давай, я за тебя буквы перепишу? — сказала вдруг Катя.. — Я чисто перепишу.

— А Марья Васильевна?

— Она не узнает!

Вот уж сколько раз в жизни убеждаюсь, что женщины храбрее мужчин.

— А я тебе решу примеры…

— Ага!

— Только…

— Ничего. Услышим, как она идет по коридору. Она знаешь как топает.

— Ну давай…

— Скорей, бери тетрадку…

Через минуту очень старательно — не моя ведь тетрадка-то, Катина, — я выводил цифры, для верности проверял по пальцам, писал ответы. Катя, видимо, тоже старалась, даже мизинцем придерживала тетрадку и забрала обе промокашки, чтоб не испачкать как-нибудь.

— Ты только немножко похожее на мое пиши — а то она сразу догадается, — сказала Катя.

— Ясно… — Я об этом подумал, выводил цифры такие, как у нее в тетради. Я, например, тройку совсем не так пишу, а тут стал писать по-катиному, с гребешком.

Мы успели как раз вовремя. В коридоре послышался цокающий шаг Марьи Васильевны. Быстро передали тетрадки, и учительница застала вас согбенными, усердно пишущими. Иная бы учительница умилилась, так старательно мы трудились, гнулись за партами, а она ведь еще ничего нам не задавала. Значит, осознали вину, сами поняли… Но это была Марья Васильевна!.. Мы оба притворялись изо всех сил. Все было написано. Да как чисто, красиво выведена каждая буква — ай да Катя! — буквы со всеми нажимами и волосяными линиями и все-таки похожие на мое письмо, тот же наклон, величина, даже кое-где нарочно закругление сделано…

Дверь отворилась, и в класс неожиданно зашла Софья Васильевна.

— Опять у тебя грешники, — сказала она, с улыбкой поглядев на нас и сестру.

А я изумился, как это можно так свободно говорить с нашей учительницей, с Марьей Васильевной! Даже называть ее на «ты» и как бы оспаривать ее деяния…

— Давай-ка отпускай их, — сказала Софья Васильевна.

Наверное, Марья Васильевна ощутила недопустимую вольность обращения сестры, потому что строго взглянула на нее, как царь Иван Грозный на своего сына, но ничего не сказала, подошла к парте и взяла мою тетрадь.

— Ну? Можешь ведь писать? Можешь… — сказала она. — Все вы можете учиться… Лентяи… Только бы по улицам бегать, камнями лукать (она почему-то всегда употребляла это странное слово). И ты тоже давай свою тетрадку… Написала? Ладно уж. Идите! Да чтоб впредь у меня… Поняли?

Забрала тетрадки!! О счастье, счастье! Значит, и двойку я не понесу домой! Значит, никто ничего не узнает! А бабушке скажу, что просто зашел поиграть к Мыльниковым. И все будет хорошо…

Наверное, и Катя думала так же, потому что, когда она вышла следом за мной, глаза у нее сияли, косички торчали, и она сказала, пристегивая чулок:

— Хорошо, что мы остались вместе…

— Хорошо, конечно, — поспешил ответить я.

И мы пошли домой.

ПОДОЗРЕНИЕ

У Нины Силантьевой потерялась красивая ручка. Не первый это был случай в нашем классе, и, в общем-то, все мирились, забывали — ну, потерялась и потерялась. Ручка — не шуба, которую, например, подменили у Алеши Чижикова: взяли хорошую, а оставили драную; ручка — не сапожки, которые украли у Лены Фоминой, и было целое разбирательство, а потом оказалось, что Лена забыла, пришла в школу в туфлях, а сапожки остались дома. Это еще ничего, а вот одна девочка из первого «Б» пришла в школу без платья, а я, например, один раз так торопился, что прибежал в разных ботинках, один черный — новый, а другой коричневый — старый. Пришлось мне тогда целый день сидеть за партой, будто зуб болит, ведь больше всего я боялся, что Марья Васильевна вызовет меня к доске — и что тогда?

В общем, потерялась-то ручка не чья-нибудь, а Нины Силантьевой. Силантьева — некрасивая худая девочка с кукольными волосами, и волосы у нее так причесаны, что ни один волосок не выбьется. Нина такая аккуратная, что даже ходит будто по одной половице, тетради у нее чистые-пречистые, в обложечках, с наклейками, промокашки на шелковых ленточках — по арифметике ленточки желтые, по письму — розовые. Руки Нина моет каждую перемену, а когда пишет, на парту стелет клееночку. Марья Васильевна всем ставит Нину в пример по чистоте и аккуратности, даже отличникам. Отличников у нас трое: Гриша Несмеянов, Валя Шумкова и Вера Малкова. А Нина хоть и не отличница, но все-таки любимица Марьи Васильевны. Ручка потерялась на последней перемене, и Нина тотчас это заметила, подошла к Марье Васильевне, которая сидела за своим столом, проверяла тетрадки, и сказала ей что-то потихоньку.

— Посмотри под партой, — приказала Марья Васильевна.

— Я уже там смотрела, — сказала Нина и стала платочком вытирать слезы, так осторожно, будто слезы у нее хрустальные.

— Сядь! — сказала Марья Васильевна. Она не любила слез.

Последний урок начался. Было природоведение, и мы ждали, что нас поведут в парк собирать листья и делать осенний гербарий, как в прошлый раз. Тогда это был очень веселый урок. Тепло было, как летом, и мы радовались, что не сидим в школе, солнце греет, небо синее, а листьев — красных, желтых, оранжевых, голубоватых и розовых — хватает всем. В парке благостно пахло теплой спокойной осенью, и ее умиротворенность, вместе с необычной свободой, возможностью совсем скоро отправиться домой, идти тихими, солнечными и по-осеннему пустыми улицами, настраивала мою душу на счастливый и тоже безмятежно-спокойный лад. Хорошо тогда было,, очень хорошо. И даже Марья Васильевна подобрела, не казалась, как всегда, карающей и грозной, просто сидела на скамейке, на солнце и, если б не ее шапочка-скуфья, показалась бы ветхозаветной старушкой, вспоминающей свое прошлое.

25
{"b":"237279","o":1}