IX
На другое утро я пошел в школу очень радостный и спокойный. Все было хорошо, даже то, что вслед за снегопадом к утру ударил мороз, и небо за вокзалом теперь краснело сурово, а снег сделался жестким, визжал и скрипел. В раздевалке я старательно повесил пальто, полюбовался, как оно висит, и вышел причесаться перед зеркалом. Сделать это не удалось. Передо мной как из-под земли возникли Кузьмин и Любарский. Удар — он пришелся прямо по зубам. Я упал — удар был не слишком умелый, но такой обидно неожиданный. Я тут же поднялся, не понимая ничего, и получил слева от Любарского, хорошо еще — успел уклониться, кулак ударил скользом. В глазах взорвалась ослепительная шаровая молния. Я ничего не понимал. За что? Почему? Без предупреждения? И почему Кузьмин и Любарский, с которыми никогда не враждовал, ходил приглашать девчонок… В сторонке, разинув рот, Лис. Осклабленная мордочка Официанта.
Почему глупею, когда попадаю в такие неожиданные переплеты? Не могу ни хлестко ответить на оскорбление, ни защититься в нужный момент — все приходит потом. А теперь я молча вцепился в Кузьмина, схватил его за руки, а он отпихивал меня, бодал головой и кричал, не заикаясь: «Генка, дай ему! Дай ему!» Но Любарский почему-то не бил. Впрочем, я его даже не видел. Наконец отбросил Кузьмина и, кажется, приобрел способность обороняться. Толпа обступивших нас ребят возрастала. Я дрожал — готов был драться не на шутку: руками, ногами, зубами… Мне бы только знать — за что? И — тут между мной и противниками встал Мосолов. Откуда он взялся? Может быть, все видел, стоял позади?
— Всё! — сказал он спокойно. — Ребята — всё!
— За что?! — заорал я, отталкивая Мосолова, придвигаясь к Кузьмину. Он молчал, белея, а Мосолов хватал меня за плечи и старался заслонить.
— За что, гад?! — повторял я, вырываясь.
— Генка, — сказал Кузьмин, вдруг начав заикаться… — Д…д…ддай е-е-емму… О-о-о-н… нне… ппонял.
— Гады вы… сволочи проклятые, — сказал я, понимая. Мне уже было все равно: ударят — не ударят, и почему-то знал: не ударят. А Мосолов держал меня, потом, повернув, повел по коридору.
— Ты что? Не понял? Это за Лиду. За Лиду Грехову… Они же вчера из-за нее чуть не передрались в курилке. А ты — увел. В общем, брат, смотри. Не дрейфишь? Хочешь, сегодня вместе пойдем? Я тебя провожу. Мы же дружим… Ну?
— Нет, — сказал я. — Не надо… Я сам. Вот еще — провожать…
— А если еще получишь? При мне — не посмеют. — Взглянул с тем гордым спокойным видом, что я тоже понял: «Не посмеют».
— Нет, — сказал я снова. — Иди. Звонок уж…
— А ты?
Я махнул и пошел в курилку, зажимая подбородок — надо было смыть кровь с разбитой губы и с рук, я уже и так, кажется, испачкался. И надо было обдумать все..
На уроки, конечно, теперь не пойдешь. Как тут пойдешь? В желтом грязном зеркале рассмотрел лицо: нижняя губа сочится кровью, а глаз, кажется, ничего, хотя все время бегут слезы. Это пройдет — намочить холодной водой. Голова побаливала. Челюсть ныла. Как он подло ударил… Ведь я не ждал, не оборонялся, никогда бы вообще не подумал, что этот самый тютя — Кузьмин может так двинуть. Ну, Любарский хоть действительно — лоб, с ним скоро, не сладишь. «Нну, заика кривомордая! Погоди…» Только теперь я по-настоящему «кипел гневом и обидой», лицо горело, кулаки просились в бой. «Ну, погоди, погоди, погодите, сволочи», — бормотал я обычную в таких случаях присказку всех трусов, перегибаясь над обитой и ржавой раковиной, тянулся к никогда не закрытому крану без завертки, где ненадежной струйкой бежала вода. Набирал ее в ладонь, вжимал в глаз, мыл кровящую распухающую губу… «Только бы не синяк — тогда как с ней встречусь?» — мысль обдала холодом, я вздрогнул, и настроение мое окончательно упало, ни о Кузьмине, ни о Любарском уже не думалось, а только — как я покажусь ей теперь. Мочил и мочил глаз, пока его не заломило.
Кто-то вдруг взял меня сзади за ворот пиджака и потянул к себе. Я обернулся так стремительно, такой готовый ударить, что от меня отпрянул, зазвенев медалями, сам военрук.
Я и не слышал, как он зашел.
— Тты что! — загремел он, устыдясь, видимо, своей робости. — Поччему не на занятиях? Что за вид?!
Стоял, развернув плечи, голова задрана, кулаки сжаты. А я перед ним с разбитой губой, с мокрым лицом, с затекающим глазом.
— Жживо отсюда! На урок! — дернул подбородком.
— Не пойду, — озлобляясь, буркнул я.
— Ккак разговариваешь? С кем? Встать как полагается! — заорал он.
Я засунул руки в карманы. «Не пойду, ни за что не пойду. Никуда не пойду. Пусть хоть вытаскивает. Пускай только тронет меня…»
И, видимо, чувствуя, что во мне все кипит, военрук сменил тон.
— Выйдите в коридор… — приказал он уже более мягко.
— Не пойду! — ответил я.
— Выйдите, — я повторяю…
— Не пойду…
— Пойдемте к директору…
— Не пойду…
С минуту он молчал, оглядывал меня прищуренными, цвета ружейного масла глазами, как бы прикидывал — связываться или нет. Отступить — значило сдать позиции, настаивать — значит тащить меня из курилки, а за лето я вырос, и это не так-то просто, хоть он, конечно, справился бы со мной: взрослый мужчина с десятком медалей во всю грудь.
— Ну, харрашо-о-о! — сказал он, браво повернулся через левое плечо, хлопнул дверью.
Почему-то неопределенная угроза тотчас сбила мою злость и ершистость — все-таки я был школьник, ученик восьмого класса, и меня еще можно было чем-то напугать, учитывая, что и от природы я был, как видно, не храброго десятка, постоянно ловил себя на всякой трусости. Вот и сейчас ведь испугался.
Я выглянул в коридор — военрука не было. Подался к лестнице — пусто. Спустился вниз, к раздевалке — она была закрыта, гардеробщица мыла вестибюль и, конечно, не стала бы мне открывать. Да я и не думал просить. Я привык надеяться на свои силы, в конце концов за мной недаром держалась шаткая слава чемпиона по сбеганию с уроков. А сейчас, как никогда, надо было уйти. Уйти немедленно. Я чувствовал себя точно узник, который прорвался, ушел из главной камеры, и уже близко свобода, а сзади слышится шум погони — и вот неожиданное препятствие. Правда, шума погони не слышалось, это я просто так вообразил. Но военрук мог появиться или сама директорша — вот ведь ее кабинет, и, может быть, военрук там, жалуется на меня… Залезть в раздевалку по сетке? Но сетку вверху забили досками, специально от таких, как я. К тому же техничка — вот она. Сломать замок? Присмотрелся. Обыкновенный, высветленный от долгого употребления висячий замчишко, как говорят, «от честных людей» — такие отворяются гвоздем. Но, во-первых, гвоздя не было, во-вторых — это уже кража со взломом, в-третьих, техничка не даст ковырять в замке. И тут заметил: одно из колец, через которые продет замок, еле держится. Его вполне можно выдернуть, и тогда… Выход! Только бы техничка ушла. «Ну, уйди же… Уйди!» — молил я ее про себя и даже смотрел на ее голову, замотанную красным платком, как бы надеясь, что мысли мои передадутся. И верно — вот она, телепатия: техничка, одернув халат, забрала ведро и швабру, пошла менять воду, отрешенно думая о чем-то и не глядя на меня. Я рванул кольцо. Оно вылетело легко, можно было приложить и треть усилий. Я распахнул сетчатую дверцу, перемахнул загородку, схватил пальто и вылетел обратно. Одеваться было некогда — в коридоре слышался голос военрука. Сунул шуруп кольца на прежнее место и кинулся на улицу.
Оделся и медленно побрел, вдыхая через нос морозную сухость зимнего воздуха и ощущая тот свойственный ранней зиме вкус, когда запахи не выморожены и пахнет неулежавшимся снегом, торчащей у заборов лебедой, жидким солнцем и еще чем-то очень нежным холодным, вроде одубелого на веревках белья и перышек снегирей… Временами я нагибался, черпал ладонью пухлый, легко сминающийся снег и прикладывал его то к глазу, то к губе.
Весь день болтался по городу, размышлял о том, как мне быть, и все выходило плохо. Одному мне с ними не сладить. А отказаться от Лиды, уступить — это хуже, чем всякий и всяческий позор. Этого я даже в мыслях не допускал. Только как быть-то? Ведь друзей у меня тут нет. Нет даже Ремки Емельянова — уехал куда-то год назад не то в какой-то Белгород, не то в Арзамас. Мосолов? Смешно… Да и друзья друзьями, а сам-то что?