— Приветик, Витя. Что, разочарован? Старался, бежал, ловил, сдал легавым, а я — вот он. Гуляю.
— Что ж, и судить вас не будут? А надо бы. Я же видел, как вы ее избивали.
— Видел? В другой раз не-гляди, сеньор Дон-Кихот. Не твое собачье дело за мной приглядывать.
— Мое. И в другой раз, если придется, схвачу за руку.
— Какой смысл, Витя? Били мы или нет, а не виновны ни в чем, раз милиция нас отпустила. Так что проси сейчас прощения, что руки-то мне крутил, невиновному. Проси прощения, Дон-Кихот, пока я в добром настроении.
Виктор остановился. Короткий светлый чубчик из-под серой армейской ушанки припорошен свежим снежком. Румянец здоровый в сумерках словно светится.
— Не пойму, ты мне угрожаешь? Или запугиваешь? Зачем же, Радик? Или сам испугался?
— Ты так считаешь?
— Чего там считать? Смелые парни не бьют девушку втроем.
И Витька пошел по аллее. Он уходил по аллее, и в белом сумраке посерела его куртка и ушанка армейская, и не узнать уж Алексеева. Радию стало страшно, что сейчас он потеряет себя окончательно, потеряет свою исключительность, самолюбие, свою сильную личность — все, что осталось еще у него в этот вечер. Последние крохи своего «я» потеряет. Что же останется? Слюнявый подонок, вроде того, пуделеобразного...
Он плохо сознавал, что делает. Что догоняет Алексеева и зачем догоняет. Плохо понимал, что гонится по аллее сквера, где черные голые яблони до ветвей в сугробах стоят шеренгами справа и слева и смотрят сквозь сумерки, как бежит через их строй жалкий мелкий подонок с длинными волосами из-под шапки-пирожка, в импортной шубе с шалевым воротником, подонок с испуганным, ничтожным лицом... Или без лица... Нож не просто лежал в кармане, он удобно вложился в ладонь наборной рукояткой, нож толкал к действию, завораживал, приказывал отомстить за собственную его, Радия, низость. Не будь ножа, Радик малодушно расплакался бы. Но в руке наборная ручка...
Догнал и ударил в спину.
Сначала он бежал. Когда сквер кончился, бежать стало страшно — как бы не навлечь подозрение. Быстро шел, обходя людей, засветившиеся фонари, освещенные магазины. Скорее, скорее домой, укрыться дома, в своем мирке... Иногда заставлял себя вообразить, что он мститель. Ловкий, смелый, как киноковбой. Сильная личность. Но никак не получалось. Страх заглушал воображение и гнал домой, бросал в сторону от людей, фонарей, магазинов. Нож он бросил в сугроб сразу, как ударил им. Но ладонь еще чувствовала удобную, твердую, опасную тяжесть рукоятки. Он снял перчатку, подставил ладонь морозу. Рука стыла, но все равно чувствовала.
Наконец он дома. Тепло, спокойно, безопасно... Мама смотрит телепередачу. Что-то сказала, он что-то ответил. Разделся, сел перед телевизором. Ничего не понимал на экране. Страх, страх...
Где-то хлопнула дверь, он вскочил с кресла.
— Господи, Раденька, что с тобой?
— Ничего, ничего... Пойду спать.
— Поесть не хочешь? Отец раздобыл шпроты. Хорошо, что ты рано возвращаешься домой, Радик.
Ушел в свою комнату, плотно прикрыл дверь. Страх... Голову под подушку, чтоб не слышать звуков. Страх... Он трус? Пусть, пусть, только бы не было ничего, как-нибудь обошлось... Только бы его не трогали... Страх! Через стены, через подушку слышны его шаги, приближается, вот-вот стукнет в дверь — страх! Радий вжался головой в подушки, спрятался от звуков, от всего... Но неумолимо громко стукнула входная дверь... Пришли, они уже пришли?! Сейчас поведут?! Голос отца, спокойный голос. Нет еще, не за ним... Это папа пришел. Уснуть бы. Уснуть летаргическим сном, чтобы все миновало...
За ним пришли около полуночи.
Наутро Владислав Аркадьевич Извольский снова сидел на краешке стула перед майором, начальником милиции, и лепетал жалкие слова. Все было до ужаса ясно, и нечего говорить, а он все-таки говорил.
— Вы должны были... по закону должны были посадить их в тюрьму... за то, что побили девушку! Тогда ничего бы не случилось, мой сын не сделался бы... — Слово «убийца» Владислав Аркадьевич страшился произнести, — Вы, почему вы не посадили их тогда по закону!..
Дали бы два, три года, наконец, но тогда мой сын не...
Упреки Извольского были нелепы. Майор поступил тогда так, как и должен был, сделал все, что положено. Майор лично виноват не был. И все-таки виноват — ибо Виктор Алексеев убит.
8
В истории болезни указывалось, что двадцатилетний Михаил Бобков, монтажник, работая при аварии в скреперной будке домны, простудился на сквозняке. Чтобы удобнее работалось, парень скинул полушубок, понадеялся на закалку. Самоотверженность в штурмовой аварийной горячке? Зряшная лихость, нарушение техники безопасности? Как бы там ни расценивать, а доставлен монтажник Бобков в терапевтическое отделение с температурой 39,3, с диагнозом «пневмония». Больной находился в тяжелом состоянии, и Петр Федорович — он в тот вечер заступил на дежурство по больнице — еще раз зашел в палату. Да, пневмония. Влажные хрипы. Какой богатырь монтажник! И в работе, видно, горяч, азартный. Ничего, этот справится с влажными хрипами...
В палату вошла дежурная сестра:
— Петр Федорович, к вам пришли, в дежурке дожидаются.
— Кто?
— Не знаю. Просили вас.
Петр Федорович не заметил, что сестра взволнована, голосок дрожит, вот-вот сорвется...
— Да кто там? Доставили больного? Что с вами, сестра?
— Просят вас...
Петр Федорович укрыл больного одеялом, похлопал ободряюще по плечу и отправился в дежурку. И здесь ему сообщили, что его сын Виктор убит.
Кто сообщил, Петр Федорович не помнил. Да и не вспоминал. Возле него хлопотала плачущая дежурная сестра, делала ему укол, подносила стакан, остро пахнущий каплями Зеленина. Покорно подставил руку для инъекции, выпил капли. Один у него был сын...
Сестра звонила по телефону, приехал кто-то из коллег.
— Петр Федорович, дорогой, поезжайте, отдохните. Санитарная машина вас доставит домой. Петр Федорович, вы меня слышите?
Отвечал всем:
— Подождите, пожалуйста, подождите.
Его жена, тоже врач, умерла в шестьдесят первом. Она чудом — вернее, упорством — жила, еще и работала в поликлинике — и после тяжелого ранения под Сталинградом. Там она мужественно сражалась за чужие жизни в полевом госпитале. Потом долгие годы — за свою жизнь. В шестьдесят первом силы ее иссякли, и мужество уже не могло спасти... Петр Федорович и Витя жили вдвоем.
Доктор Алексеев тоже служил в полевом госпитале. И он мог погибнуть тогда от фашистской бомбы, от фашистской мины. Погибнуть на войне. Но как же Витя?.. Сейчас не война. Он вздохнул, оглядел всех и встал.
— Мне нужно поехать к нему.
— Но, Петр Федорович, вам лучше бы...
— Кто-то здесь сказал, что можно поехать на машине? Благодарю. Он, вероятно, в морге? Не нужно коньяк, спасибо, я выдержу.
Он выдержал поездку в морг. Неподвижное, белое лицо сына. Холодный лоб. Дорогу домой выдержал. Вошел в опустевшую квартиру. И этой пустоты он выдержать не смог.
Не плакал, не бился, не проклинал, не отвечал на хлопоты двоих врачей — коллеги не решились оставить в эту ночь Петра Федоровича одного. Как и в первые минуты, когда сообщили о гибели сына, охватило его сейчас оцепенение, но более глубокое и безнадежное, потому что тогда, в первые минуты, теплилась еще надежда, тогда все его существо отказывалось полностью поверить в ужас непоправимого.
Сидел в кресле с каменной неподвижностью. Коллеги подняли его, уложили в постель. Надолго. У Петра Федоровича отнялись ноги.
9
Его часто навещали коллеги из городской больницы. Лечащий врач, старичок невропатолог, чудаковатый, флегматичный, в первые, самые трудные вечера просиживал здесь до полуночи, не утешал, не задавал глубокомысленных вопросов о самочувствии, а читал что-нибудь из новостей медицины, читал неторопливо, повторяя интересные строчки, картавил через вставные челюсти. Мерные, шепелявые, шамкающие слова скользили над сознанием больного, мимо, мимо. Иногда усыпляли, иногда задевали, будили профессиональный интерес к новым диагностическим или терапевтическим приемам, вырывали из постоянных больных дум. Невропатолог дважды так и засыпал в кресле у постели больного, уронив журнал на пол, невозмутимый, старенький, многое на своем веку повидавший. Петр Федорович долго слушал его посапывание, смотрел на по-детски приоткрытый рот, на белые брови, смешно поднятые над очками. И тоже забывался непрочным сном.