— Да, немцев в царевом войске много, я сам вижу. Немцев он уважает.
— Да, то есть кого как. У которого голова на плечах и который на что способен, того он уважает и прочее, а никудышному, как и нашему брату, по зубам и к черту! Скор он на расправу, и кулак у него что молот. Александра Данилыча сколько раз охаживал. Голова у Александра Данилыча — о-о! Да вот крадет непомерно, подлец!
Он замолчал и повернул голову к улице. Там остановились два солдата: один плечистый, усач, другой с кудлатей бородой; они отдали офицерам честь, но почему-то оба стояли улыбаясь. Это как, всякий вшивец осмеливается улыбаться, глядя в глаза офицеру? Лоб у Плещеева уже начал было собираться в грозные складки, но тут он заметил, что и у фон Брюммера лицо приветливое.
— Кто такие?
— Да ведь ваши подчиненные, Николай Савельевич.
И взмахом руки подозвал их. Сосновцы живо подошли. Русский их совершенно не интересовал, они смотрели только на своего барона. Тот представил их.
— Мои люди из имения, добровольцами вызвались, сами пешком пришли в Юнгфернгоф.
Николай Савельевич чуть подобрел, только чрезмерная вольность в присутствии начальства казалась ему недопустимой. Рядовой от офицерского взгляда дрожать должен.
— Коли добровольцы, это ладно, царь таких любит. Шведов надо бить, и немцев, и чухну надо бить, только порядок блюсти потребно, у меня строго — ежели начальство с тобой разговаривает, то знай…
Он снова замолк и прислушался. Акулов в доме храпел так, что казалось, будто телега громыхает по булыжной мостовой. Наконец Плещеев сообразил, что хотел сказать.
— Эй ты, борода! У меня там один под лестницей дрыхнет — встряхни-ка его хорошенько да разбуди, чтоб принес еще бутылку. Скажи, что я приказал.
Мегис кинулся через калитку в дом, и сразу же там что-то забухало, словно обмотанным вальком колотят но полу: сосновский кузнец шутить не любил.
Фон Брюммер завел по-латышски беседу с Мартынем.
— Ты вчера тоже бился?
— Да что это, господин барон, за битва: лежал в канаве, только раза три-четыре и успел выпалить.
— И это хорошо. Скоро будем штурмовать Ригу, вот тогда жарко будет.
— Так, значит, скоро? А то какая это война: поболтаешься шесть часов около вала, поглядишь, не лезет ли кто из города, потом опять на боковую либо слоняйся по предместью, где от вони нос затыкай. Может, уже сегодня в ночь?
— Это еще неизвестно; когда прикажут, тогда и начнем. Но что скоро, это наверняка, генералы у фельдмаршала весь день совещаются. Рига долго не продержится, ты сам только что говорил, какая там вонь стоит. Люди, как мухи, дохнут от чумы и голода, и гарнизону уже есть нечего. Если господа не уступят, горожане бунт подымут. Рига будет нашей, не горюй!
Глаза его так и сверкали. Мегис стоял поодаль и слушал, разинув рот. Ничего не поняв, Плещеев презрительно пожал плечами, повернулся к нему спиной, вылил в стакан остатки и поднял его, разглядывая, как играет на солнце вино.
Шатаясь, прибрел Акулов, без шапки, измятый и всклокоченный. Пытаясь устоять на ногах, он вытащил из-под полы две бутылки. Николай Савельевич уже открыл было рот, чтобы взгреть его, как в таких случаях положено, но, увидев неожиданный запас, смягчился.
— Свинья ты, Акулов, и скотина к тому же, но опять же и молодец, — что верно, то верно. А скажи, у тебя еще много в том ящике?
— Да малость есть еще, ваше благородие.
— Вот что, милок, ты лучше притащи ящик сюда, оно и сподручнее, и надежнее.
— Слушаюсь, ваше благородие, а только это никак невозможно.
— Как это невозможно, — коли я приказываю?!
— Нельзя, никак невозможно. Ящик в погребе, а над ним господин полковник живут, и у них трое денщиков. Одну, ну две, это я еще могу, под полой либо опять же за пазухой. А ежели весь ящик разом — пропащее дело. Вот и сегодня утром хотели меня по загривку огреть: стянуть что-нибудь я тут хочу, дескать. А какой я вор, в жизни рукавицы ни у кого не…
— А ну помалкивай! Сколько бутылок у тебя там еще осталось?
— Не считал, ваше благородие: темно, яма глубокая, хорошо, ежели рукой нащупаешь.
— Ну ладно, сколько же ты нащупал? Десяток будет?
— Может, будет, а может, и нет, это как станется.
— Так и станется, как начальство прикажет, сучий ты сын. Я тебя знаю! Значит, скажем, девять мне, а одну я тебе дарю за находку, слыхал?
Акулов поскреб бороду.
— Слушаюсь, ваше благородие. Да только одну — оно бы вроде не тово — кажись, маловато выходит.
— Что не тово?! В самый раз тово, коли я приказываю! Да гляди у меня, я тебя знаю, шкуру спущу, и вся недолга! Ну, ступай проспись, да не храпи, а то будто конь подыхает.
— Как прикажете, ваше благородие, а только совсем без храпу оно не тово…
И Акулов, спотыкаясь, направился к себе под лестницу. Плещеев только тогда соизволил разгладить суровые складки на лбу, когда тот исчез в калитке.
— Неисправимый пьяница, Курт Карлыч, но опять же и молодчина.
И потянулся за новой бутылкой.
Сосновские кузнецы разместились в таком же безопасном месте, как и их барин, — шагах в пятистах у того же самого вала. Домом жилье их было трудно назвать, оно больше походило на скворечню. Четырехугольная хибара с четырехскатной лубяной крышей и трубой на гребне. Маленькая передняя с оконцем о двух стеклах и всего одна вместительная комната, которая служила одновременно и кухней, — вот и все. Вон и сам хозяин сидит на ступеньках крыльца с одного края, жена — с другого. У старика на мужицкий лад волосы до плеч, совсем белые; старуха лет на десяток моложе мужа. К солдатам они относились очень ласково, верно, потому, что на постой к ним угодили земляки. Только все время они чего-то опасались. Мартынь хотя и знал, чего именно, но виду не подавал. Подходя к дому, он еще издали крикнул:
— Скоро в Риге будем, офицеры говорят, что генералы будто совет держат, а когда закончат — услышите, какой тарарам подымем.
Обоим эта весть пришлась по сердцу, старуха облегченно вздохнула.
— Раз уж надобно палить, так, значит, надобно, лишь бы скорей все кончилось. Экая жизнь, хуже чумы.
Старик вполне с этим согласился:
— Давеча опять упала бомба — сами свой город жгут. Ежели этак протянется день-другой, из нас тут никого и в живых не останется. А что, нынешней же ночью и начнете палить?
Мартынь с улыбкой поглядел на старика.
— Чудные дела: сами рижане, а хотите, чтобы мы поскорее взяли город. Лучше подвязал бы фартук да принялся опять подметки набивать.
— Да ведь кому их набивать, ежели у вас свои мастера задаром набивают. А потом еще неведомо, можно ли.
— Как займем Ригу, так и можно будет, русский царь тут совсем другой порядок наведет. Жителям предместья даст такие же права, как и у тех, что за валом, ни одному мастеровому не придется тайком работать.
— Дай бог, дай-то господь!
Мегис сел между ними — он все еще не закончил свой рассказ о том, как ему жилось под Тарту и у русских. Мартынь вошел в небольшую прихожую, тщательно закрыв дверь, прислушался… Ну, дорвался, меньше часу не проговорит!
Затем он проделал нечто необычное. Нагнувшись, отвернул соломенный половичок, лежавший у порога. Оказалось, что передний край его прибит тремя гвоздями к полу. Под половичком железное кольцо, лежащее в углублении доски: когда он потянул за него, приподнялся люк, обитый изнутри толстым войлоком, видимо, для того, чтобы не гудело, когда ступишь. Четырехугольная дыра ровно такой величины, чтобы человек мог протиснуться вниз на узкие ступеньки, — никому бы и в голову не пришло, что под этим скворечником есть еще погреб, вероятно, даже самые близкие соседи этого не знали. Снова плотно закрыв над головой западню с половичком, Мартынь кашлянул, будто оповещая кого-то о своем присутствии.
Погреб был такой же маленький, как и домишко над ним. Еще меньше он выглядел оттого, что весь был завален разным домашним скарбом. Видать, и хитрец же этот ласковый старичок — наверняка он свои пожитки укрыл надежнее, чем господа за толстыми городскими стенами. Где-то в глубине за кладью поблескивало отверстие не больше конского глаза. Добравшись до него ощупью, Мартынь увидел юношу, почти что подростка, светловолосого, с ребячьими голубыми глазами, в мундире городского солдата. Сидя на свернутой перине, он жевал ломоть черного хлеба и запивал его холодным кофе из оловянной кружки. Как старые знакомые, они кивнули друг другу. Кузнец с улыбкой оглядел солдатика.