Но вот из кустов крушины показалась все та же фигура в кафтане. Двигалась она такими легкими и осторожными шагами, что их не услышал бы и менее занятой человек. Когда старостиха, наконец, разогнула спину, чтобы прислушаться, что это шуршит и в какой стороне, по голове ее ударила тяжелая березовая дубинка. Даже вскрикнуть она не успела, только руки раскинула и ткнулась лицом в кочку, куда только что заползла гадюка. За первым ударом последовали еще два, и каждый раз череп старухи звякал, точно пустой глиняный горшок. Потом человек бросил дубинку, ухватил Плетюганиху за узел платка у подбородка, подтащил к воде, затем поволок вверх по мосткам. Тяжелая это была работа. Человек уселся на мостки и, пятясь, подтаскивал старуху к себе, затем отползал на длину руки и повторял эту операцию. Хорошо, что у оглушенной глаза закрыты, а то ему пришлось бы зажмуриться, а в таком случае легко потерять равновесие.
Когда голова Плетюганихи была на пне, человек живо схватил цепь, стянул петлю потуже и накинул на шею Плетюганихи. Оглушенная старуха дернулась, видимо, приходя в себя, но было уже поздно. Обмякшее тело до половины свешивалось с пня, когда человек толкнул камень, который, точно этого и дожидался, молниеносно бухнул в воду; цепь жалобно звякнула, не желая ржаветь в этом черном омуте, добрая старостиха вскинула ноги и так же быстро полетела вслед за камнем. По воде побежали круги, все шире и шире, пока не заглохли у той стороны озера, но здесь они еще долго бились о заросший мохом берег. На черной поверхности вереницей появлялись и лопались удивительно прозрачные пузырьки, можно было подумать, что внизу — самая чистая вода, которую Плетюганиха сейчас запоганит своей черной душой.
Человек сходил за оставленной старостихой клюквой и высыпал ее через пень вслед собравшей ее. Жерди и березовую дубинку притащил назад к шалашу углежога и поставил именно там, где взял. Мешок свернул и сунул под торфяную кочку, где тлело особенно жарко, и сразу же оттуда повалил дегтярно-черный дым — точно черным было все, что принадлежало милейшей старостихе. Затем человек кинулся через дорогу в лес и, забравшись в чащу кустарника и папоротника, оставался там довольно долго. Видимо, и там у него были какие-то дела.
Три дня спустя все дворовые и люди, отряженные от волости, искали Плетюганиху по всем сосновским лесам и болотам, да только напрасно — она как в воду канула. Люди сведущие, особенно бабы постарше, уже перешептывались, что сам дьявол уволок старостиху. Кое-кто припомнил, что в воскресенье заметил нечто диковинное и необычайное: черный кот с красными глазами пробежал по гати и исчез бесследно. Черная ворона, величиной с хорошего гуся, летела от озера и несла в клюве что-то похожее на старостихин красный чулок. Через год люди наверняка будут клясться, что видели все это своими собственными глазами, и объяснять, что именно все это значило. Так и пойдет из поколения в поколение переходить предание о «доброй старостихе».
Барыня бесновалась, словно белены объелась. Все девки из замка, да и некоторые дворовые ходили с красными полосами на лице от плетеного хлыстика. С пристрастием не единожды допросили каждого, кто оставался дома в воскресенье. Призвали Бриедисову Анну, которой было дано тайное задание следить за кузнецом и его проделками. Нигде никаких следов так и не нашли. Однажды утром Инте передали приказ, — не мешкая, вместе с мальчишкой явиться в имение. Грамоты от генерал-губернатора у нее не было, пришлось подчиниться.
Когда дотемна она не вернулась, Мартынь сам отправился в имение, чтобы узнать, что с ними случилось. Но еще около господских риг они попались ему навстречу. Инта бросилась ему на грудь, чего до сих пор никогда не делала. Барыня приказала ей остаться в имении хлев чистить. Это бы еще ничего, работы она не боится, да страшнее всего, что барыня обещала мальчишку, «этого бандитского выкормыша», отобрать и послать в Атрадзен гусей пасти, чтобы не путался под ногами и не мешал работать взрослым.
Мартынь долго молчал, потом погладил Инту по плечу, а Пострела по голове, вздохнул и сказал:
— Потерпите денек-другой. Пойду в Ригу, попытаю, неужто ж и вовсе на свете правды нет.
6
За два года Рига буйно вновь расцвела. Суда стояли у набережной рядами, среди них попадалось и много русских, еще издали бросающихся в глаза, так густо и свежо были они осмолены; выделялись они и огромными мачтами и особыми очертаниями, присущими кораблям голландца Тиммермана. Больших двухкорпусных стругов было немного, зато малые облепили весь Заячий остров и правый берег выше пристани на Ридзине; лифляндские и курляндские челны казались клиньями, вбитыми в колоду. До самой излучины за селедочной пристанью в небо вздымался лес мачт с реями и осмоленными шишками блоков на мотках канатов.
На узкой полосе между берегом и городскими валами день-деньской кипела толчея, в которой сновали юркие, торопливые люди. Рижские господа в перчатках терлись среди рабочих, нимало не боясь испачкать иноземную одежду о поленницы дров или смоленые штаны грузчиков либо об усыпанные кострикой спины браковщиков льна, — несмотря на все благородство, полезешь и в пекло, если оттуда деньги плывут. Серые кафтаны местных крестьян и простолюдинов перемешивались с диковинными одеждами иностранцев и нагольными полушубками русских струговщиков. Слышались чужие языки, а где их не понимали, объяснялись знаками, помогали себе руками и все-таки договаривались. Визжали блоки, скрипели канаты, громыхали телеги ломовых извозчиков, капитаны и штурманы выкрикивали слова команды, перекликался рабочий люд, кое-где переругивались, даже дрались, правда не очень буйно. Резкий запах смолы, дегтя, скипидара и конского навоза заглушал остальные, более умеренные запахи. Тучи воробьев взмывали ввысь и вновь падали на землю возле разорвавшегося куля с овсом или просыпанной горсти российской гречихи. Голуби, плеща крыльями, чуть не сбивали шапку с головы; порой сердито вскидывалась рука, норовившая поймать их, но эти портовые воришки были слишком увертливы и ловки.
Слегка подчищенная после недавнего мора, Рига вновь была загажена, как и положено порядочному царскому городу. Дома, правда, приведены в порядок, но об улицах заботились не слишком, в закоулках подле валов смрад стоял почище, чем на набережной. Зато людей стало раза в три-четыре больше, чем в миновавшие бедственные дни. К полудню пешеходы в некоторых местах так запруживали улицу, что ездоку приходилось останавливаться и ждать, пока его пропустят. Окна в лавках завалены товарами, двери почти везде распахнуты настежь, продавцам некогда было зубоскалить, стоя на пороге, — работы за прилавком по горло. Рижским дамам вновь было на что тратить деньги. Нередко можно было видеть, как из лавки торжественно выплывает почтенная матрона, а ее покупку услужливо несет шествующий рядом офицер русского гарнизона. Дамы куда скорее мужей поняли неизбежность смены эпох. Бюргеры, несмотря на то что царь подтвердил привилегии, дарованные городу, никак не могли привыкнуть к русским порядкам, упрямо не желали учиться русскому языку и не одно столетие считали себя «высшей, угнетаемой варварами расой». Наоборот, барыням, а в особенности барышням, щебетать на русском языке было совершенно необходимо, чтобы установить дипломатические отношения с помещенными к ним на постой офицерами, которые в конце концов оказались в своем роде поистине приятными кавалерами. Иная даже украдкой смахнула слезу, когда воинам пришлось перебраться с бюргерских квартир в офицерские казармы. Рижские дамы лучше поняли, что основы тесного альянса с победителями прежде всего закладываются посредством личных взаимоотношений.
Кузнеца только в первую минуту ошеломила эта невиданная сутолока. Сперва он робко жался к стене, когда навстречу шествовал какой-нибудь благородный господин с дамой, но вскоре заметил, что тут на каждом шагу попадаются и такие, как он, в мужицких кафтанах и заляпанных сапогах, и что никто не обращает на него особенного внимания. Свернув в маленькую уличку к дому Альтхофов, он вовсе на этот счет успокоился.