Курт не рассердился только потому, что вино уже ударило ему в голову. Он лишь головой покачал.
— Нехорошо, нехорошо, что и вы тут враждуете. Все вместе мы должны держаться, а иначе ни те, ни другие не преуспеют. Ну, да скоро установится русское господство и совсем другие порядки настанут.
Плещеев с удовольствием утерся полотенцем, потом пощупал белую мягкую льняную ткань.
— Прямо как у московских бояр. Мой отец в торговых рядах в Москве красным товаром торгует, а только никогда у него такой утиральник на гвозде не висел Ох и скупой, дьявол, по три года одни сапоги да латаные порты носит. А чего эта баба скулит?
Курт перевел несколько фраз, но Николай Савельевич к горестям жителей рижского предместья был совершенно безразличен. Хозяйка в такой же мере была равнодушна к господскому разговору на русском языке.
— Хоть бы уж установились эти новые порядки, все давно их ждем. А когда ж они настанут-то? Целый год вы тут воюете, народ голодом морите, кого зараза не скосила, того вы своими бомбами порешите. День и ночь грохочет, глаз не сомкнуть, сердце все время как лист осиновый, того и жди, что крышу на голову свалят. За Даугавой все пожгли. Светопреставленье чистое, а не жизнь.
— Да ведь война, милейшая, ничего не поделаешь.
— Пускай бы воевали шведы да рижские господа, им есть из-за чего. А нам, голытьбе из предместья, каково? Только и было, что еще концы с концами сводили. Чего только мой муж не перепробовал!
— А кем же был ваш муж?
— Лучше спросите, господин офицер, кем он не был! Обручником, мешконосом; когда накопили кое-что, купили этот самый домик. Взялся он за дело самовольно, да не тут-то было — нельзя! — на то цеховые мастера в городе, они все могут, им ничего не заказано. Бог весть, откуда только они и понабрались, из прусских земель да отовсюду; иной хоть и здесь родился, а по-латышски так говорит, что слушать тошно. И учиться не хочет, за собак нас считает, а не за людей. Да ты-то сам, идол, кто таков?! Мы тут жили, когда твой отец еще в Неметчине навоз возил, а мать в лесу шишки собирала.
Но гнев ее тут же прошел, тяжелый вздох снова приподнял грудь.
— Потом он стал тайком ячмень, льняное семя да пеньку у мужиков, значит, скупать. Домой-то возить не смели, да ведь у нас тут половина предместья — родичи и знакомые, у каждого какой-нибудь подвальчик. И шло все ладно, а потом опять ни с чем, все пропало.
— Он что, твой муж, от чумы помер? Вдовой, что ли, осталась?
— О господи, что вы говорите-то, господин офицер! Какая же я вдова! Жена, мужняя жена, господин офицер! Да муж-то теперь в солдатах — взяли, мундир надели, ружье на плечо. Только какой из него солдат, кошки чужой убить не мог!
Брюммеру что-то пришло в голову, он пытливо посмотрел на нее:
— А твой муж вчера не был там, на холмах?
— Не знаю. Они тут волной накатились и назад промчались в Ригу. А тут сразу и вы пришли — грохот, крик, вой, огонь и дым — чистый содом. Мы все в погребах укрылись, а что оттуда увидишь…
Плещеев, видимо, понял, что она говорит о вчерашней битве и о своем муже. Погладив усы, он ухмыльнулся.
— Чем черт не шутит, — я же их сам с пригорка считал. Каков ее кавалер с виду?
Курт повторил вопрос по-латышски, хозяйка только руками всплеснула.
— Ой, вы еще спрашиваете, господин офицер! Да ведь моего мужа все предместье знает — по этакой шишке. На левом веке, прямо с лесное яблоко, и все росла, последнее время ему веко пальцем приходилось поднимать, если хотел глянуть обоими глазами. Вот я и говорю, что солдат из него никудышный.
Рассказывая, она приложила кулак к глазу, показала, как подымает веко и глядит обоими глазами ее муж, Тут уж Плещееву незачем было переспрашивать; донельзя довольный подобным обстоятельством, он хлопнул Брюммера по колену.
— Ну, ясное дело, вот точь-в-точь такой с яблоком над глазом и лежал там! Башка пополам до самой шишки — молодцы наши драгуны. А теперь-то уж он лежит с остальными в канаве, песком засыпанный.
Хозяйку испугал этот неожиданный порыв веселья, что-то недоброе почудилось ей в том, как русский офицер кулаком машет.
— Что этот русский говорит?
Курт постарался принять равнодушный вид.
— Что он говорит… Всех убитых пересчитал, а этакого, с наростом над глазом, будто не видал.
Хозяйка еще раз недоверчиво глянула на офицеров, потерла глаза, вздохнула и пошла в дом. Николай Савельевич проводил ее улыбающимися глазами и подмигнул вслед.
— Вдова как есть. Если мы тут долго простоим, надо будет приударить за ней. Не так чтобы молодая, да зато чистенькая, поглядеть приятно, пахнет от нее, как от этого полотна. И как они его, дьявол их подери, выбеливают?
Но мысли Курта заняты были совсем другим.
— Не будем загадывать, долго ли простоим, Николай Савельевич, и так уж всю осень и зиму зря торчим. Я думаю, завтра или послезавтра будем штурмовать Ригу.
— Кой черт вас гонит, Курт Карлыч? Эх, все вы, немцы, крутитесь, будто ветер ловите. А русский человек, он торопиться не любит, — подумавши да потихонечку. Скажем, мой батюшка в торговых рядах, он как? Допрежь скажет покупателю: «Рупь», — три раза перекрестится, поскребет в бороде, плюнет и только потом: «С пятаком». Зато у него и свой дом на Яузе, и под кроватью сундук серебра. Вот так и с Ригой: возьмем мы ее, не тревожьтесь, возьмем; ежели не завтра, не послезавтра, так осенью наверняка, а последний срок — будущей весной.
Побагровев, Курт ударил кулаком по столу.
— Вы сами не соображаете, что говорите, Николай Савельевич!
Плещеев лукаво поглядел — кипятится его собеседник.
— Немец, правду сказать, он завсегда немцем останется. Да чего мы понапрасну спорим, по мне что — пущай хоть завтра. Только не раньше бы, пока у этой скотины Акулова в ящике хоть бутылка вина останется.
— Ах, об этом, Николай Савельевич, не беспокойтесь! То, что мы здесь, в предместье, пьем, это же простой рейнвейн, а там, в городе, должно быть венгерское, шампанское, бургундское. Горожане могут дохнуть, да и дохнут, верно, с голоду, но в погребах господ из ратуши и гильдии, у купцов-толстосумов найдем еще такие бочки, куда человек стоймя войдет.
— Как же это получается, Курт Карлыч? Вы же с ними одного роду-племени, а вот тех же рижан вроде и ненавидите?
— Конечно, ненавижу, и для этого у меня есть причины. Одного племени — ну и что ж из этого? Я древнего ливонского дворянского рода, а они пришельцы, шваль, голодранцы. Какой нам прок от имений, если деньги у них, торговлей они заправляют, цену на зерно и лен они запрашивают — сколько дворян уже в их карман угодило! Даже имения они начинают покупать, пристраиваются с нами рядом сидеть, даже по плечу осмеливаются хлопать. Соплеменники — плюю я на таких соплеменников!
— Да, чудные вы люди. Дворянин — ну и что из этого, что дворянин? Мой батюшка в московских торговых рядах — простой мужик, отец его костромской крепостной. А теперь, когда он армии нитки поставляет, сколько раз на советах сидел рядом с родовитыми боярами за одним столом, может, и по плечу их хлопал. Он сам плюет на какого-нибудь разорившегося дворянчика, у которого всего и добра-то, что деревенька да полторы души крепостных.
Беседу прервал страшный грохот; с крепости в предместье снова бросили бомбу. Невдалеке над крышами домов поднялся столб дыма и пыли, офицеры с минуту глядели, как он медленно опал и рассеялся. Плещеев осушил стакан и расстегнул мундир.
— На этот раз, видно, не загорится. Ну и печет же, прямо ад!
Брюммер мысленно витал где-то далеко.
— А скажите, Николай Савельевич, верно это, что, у кого старанье и уменье есть, на царской службе высоко может подняться?
— Подняться! А чего же, на службе завсегда это можно, только кому как повезет. Ежели некому тебе руку подать да подтянуть, так там и сгниешь, где сидишь. Мне вот повезло, потому как с самим князем Александром Данилычем Меншиковым знаком. Тогда он еще по Москве шатался, пирогами торговал, в то время мы часто вместе по улицам шалопутничали. Правду сказать, сорвиголова был и мошенник первостатейный, но голова — о-о! Потому, шельма, и вспомнил про меня. Я, милый, и в Неметчине побывал, полтора года в Бранденбурге изучал воинскую науку, по-немецки малость разумею — «битте, фрелен», «данке шон, мадам» и все такое прочее. Европа, ничего не скажешь!