Рукой поискал сзади себя стул, тяжело опустился на него. Пальцы Заколова мелко-мелко тряслись. Он заметил это и принялся тереть ладонь о ладонь, словно бы согревая их.
— Все?
— Пожалуй, все.
Марат сложил папки и поднял глаза: перед ним сидел маленький мужчина с вялым серым лицом. Таким он Заколова не знал. Объяснялось это, вероятно, тем, что по приезде Марата в Забродный Владимир Борисович уже секретарствовал. А секретарство наложило на него многое, несвойственное ни его характеру, ни его уму. В правление он всегда заявлялся с озабоченным видом, не сходившим с его лица с тех пор, как стал «номенклатурной единицей».
А теперь перед Маратом сидел, совсем другой человек, и голос у него был другой — сырой, невыразительный. Марату стало как-то неудобно смотреть в его печальные, с расплывчатыми зрачками глаза. Он взял папки, попрощался и ушел в свой кабинет.
Владимир Борисович машинально глянул на часы: четверть двенадцатого. Так же машинально прочел недописанный на красном материале лозунг:
«Дадим решительный бой пережиткам в сознании...»
Ничего ему теперь не нужно, никому и он сам. Заколов, не нужен. Его дело теперь — вовремя открывать и закрывать радиоузел. Он теперь — самый обыкновенный, самый заурядный смертный. Нигде и никто теперь не скажет: «В состав президиума предлагаю секретаря партбюро Заколова Владимира Борисовича!..» Нигде и никто!
...И случилось неслыханное: Заколов напился. Заперся в радиоузле и напился. Напился до икоты, до «чертиков», до буйства. Шел по ночной улице домой и почти на каждый столб натыкался. Иногда падал в раскисший сугроб и долго барахтался в нем.
Встретилась ему Василиса Фокеевна, шедшая из амбулатории. Опознав Заколова, она остановилась и, прижав кулак к щеке, вдумчиво понаблюдала за тем, как он делал мужественные попытки встать сначала на четвереньки, а потом и на квелые неверные ноги.
— Голова у тебя, родимый, тяжелая ноне, тяжелее задницы. Вишь, до каких делов нетрезвые напитки доводят...
Обхватив столб, чтобы не упасть, Заколов долго смотрел на нее студенисто-мутными глазами, отвалив мокрую распухшую губу. Казалось, он соображал: где и когда видел эту старуху в длинных пышных юбках, в шали с кистями до полу?
— Не знай, что кроится на белом свете. Губы-ти развесил, хоть над плитой суши. Она вот тебя проздравит, Ульяна тебя выстирает!
Все так же, боясь оторваться от спасительного столба, Заколов шатнулся к ней всем телом:
— Ульян-на?.. Она мне что за генерал, а, что? Она у меня, — Заколов оторвал одну руку от столба, и, с великим трудом приподняв ногу, похлопал по подошве сапога, — она вот у меня где, в-вот! Ф-фокеевна, дай трешницу, к продавщице зайду, дай...
— Отколь она у меня, от сырости, что ли? Айда-ка, я тебя скорехонько домой спроворю.
Она крепенько подхватила его под локоть и, как он ни кочевряжился, повела к неблизкому подворью. Свободной рукой Василиса Фокеевна приподнимала длинные юбки, словно хотела, чтобы и ночью все видели, какие у нее новые поблескивающие сапоги. Как ни хороши резиновые сапоги, а любоваться на них было некому. Зато месить ими тяжелый мартовский снег Василиса Фокеевна устала, запыхалась волочить огрузшего на руке Заколова. Поглядеть на них со стороны — ведет женка муженька с чьих-то именин, ведет и ворчит беспрестанно:
— Кишкомотатели проклятые! Дусту на вас нет...
Не ложившаяся еще Ульяна встретила их на пороге кухоньки, изумленно всплеснула руками:
— М-ба! Где ты его такого купила?!
— Глаза полупила — вот и купила. Принимай да радуйся: и у тебя кишкомотатель объявился.
А «кишкомотатель» вдруг взбросил, как норовистый конь, голову в полковничьей папахе и — бац кулаком по стеклу буфета! Посыпались осколки. Хвать за край стола — кувыркнулся на пол пустой самовар. Да с кулаками на Ульяну! Она опешила от такой прыти всегда покорного уступчивого супруга. А он куражился!
— Иди к участковому! Сажай! Пускай дают пятнадцать суток! Плевать!
Ульяна налилась кровью, поддернула рукава кофты и грозно пошла на Владимира Борисовича. Сграбастала и поволокла в горницу.
— Шкалик несчастный! Я тебе не дам пятнадцать суток, лучше будет...
— И то верно, — кивала Фокеевна, присаживаясь к кухонному столу. — На карантин его.
Заколов, видно, отбивался, но не ему было справиться с мощной грудастой Ульяной. Она прижала его на кровати локтями, и он утихомирился. Слышалось лишь его всхлипывание:
— Все меня обижают...
Красная, Ульяна вернулась в кухоньку. Дышала сильно, шумно.
— Не лез бы в начальство, коль башка не тем концом приставлена. И слава богу! Будешь вовремя домой являться. — Села напротив Василисы Фокеевны, отдышалась. — Нализался! Сроду такого не было...
— Так его ж, милая, сроду и не снимали с начальников. Думаешь, легко!
В горнице ожил Владимир Борисович, заголосил надрывно:
— Ульяша! Уля!
— Иди титьку дай, — посоветовала Василиса Фокеевна. — Вишь, орет.
— Чего ты там?! — повернула голову Ульяна, вновь накаляясь.
— Ой, помираю, Ульяша! Ой, жгет все нутро!
— Сдох бы, паразит, целый ящик водки поставила б...
Заколов с неожиданной прытью объявился в дверях горницы — босой, полураздетый:
— Дай пол-литра из того ящика!
Пришлось Ульяне сызнова браться за него.
Василиса Фокеевна ушла. А он колобродил всю ночь, без конца требовал с Ульяны спрятанные ею наушники:
— Где наушники?! Где, тебя спрашиваю?! Сейчас отстучу в Гавану и Бразилию: конец, съели Володьку Заколова. Был секретарь — и сплыл!..
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
1
Прибежав с фермы, Нюра тут же заторопилась на избирательный участок. Быстро переоделась, перед зеркалом начернила карандашом свои белесые невидные бровки и — на улицу.
— Весна! Ой, чудо, весна пришла!
Нюра, казалось бы, беспричинно рассмеялась и побежала к школе. Там шли последние приготовления к завтрашнему дню, к дню выборов. А Нюра была членом избирательной комиссии.
В просторном спортзале — в том самом, где ей восемь месяцев назад вручали аттестат зрелости — она помогала драпировать красным кабины, переносить и ставить в ряд столы для комиссии.
«Где сейчас Георгий? Дома или на ферме? Зачем он написал такое на Андрея? «Я не мог, Нюра, поступить против совести! Андрей же действительно груб, невоздержан. Как комсомолец, я не мог кривить душой перед партийной комиссией...» Жора, ты очень хорошо мотивировал свой поступок, но ты же — друг Андрея. Андрей, наверное, так не сделал бы. И ты не хотел в глаза глядеть. Почему? Глаза твои убегали от моего взгляда. В этот раз они у тебя были очень, очень похожи на отцовские. А я не люблю глаз твоего отца, я его вообще переношу только из-за тебя, Георгий...»
— Ты о чем думаешь, Нюра?
Она оглянулась. Утегенов стоял рядом и улыбался, показывая крупные и белые, словно тыквенные семечки, зубы.
— Сапар Утегенович, зачем вы так нехорошо написали о Ветланове?
Улыбка с лица механика начала сползать, превращаясь в злую ухмылочку. Глаза Нюры горели слезами, готовыми вылиться на раскаленные круглые щеки.
— Он же вас правильно упрекал. Ваша жена...
— Исключительно верно: моя жена, а не Ветланова... Не его дело. Мой отец говорил: женщина без стыда, что пища без соли. Пускай, так сказать, дома сидит.
— Неужели вы такой... такой...
— Я — такой, с пережитками, Нюра. Но, — Утегенов поднял толстый палец, — без недостатка, как говорил мой отец, только аллах, без грязи — только вода.
— Вы мстите!
— Нет, Нюра, исключительно нет. Я люблю Андрейку и хочу, чтобы он хорошим был, замечательным чтобы был.
— Он и так лучше некоторых.
— Не знаю, может быть. Мой отец, Нюра, говорил: свет свечи не падает на ее основание, достоинство хорошего человека незаметно для близких. Я не замечаю, наверное, его достоинств, а? — Утегенов громко засмеялся, вновь открывая белые редкие зубы.