«Все-таки и до него дошло! — мысленно чертыхнулся Владислав, чувствуя, что на лбу выступила испарина. — Наверное, Динкин муж пожаловался».
Владислав сказал, что Григория Карнаухова они завтра же разберут на комсомольском комитете, заставят навести порядок в быту. О результатах он, Владислав, сразу же позвонит товарищу Черевичному.
— О каком порядке ты говоришь, дорогой Острецов? — поморщился Черевичный, натягивая на голову пушистую ондатровую шапку. — До тебя приходил сюда этот комсомолец. Он говорит, что ты даже на свадьбу к нему отказался идти.
— Но ведь, Алексей Тарасович... Его же наказывать надо!
— За что?! — повернул Черевичный крупное лицо к Владиславу. — За любовь? Они же любят друг друга. Дай бог, чтобы побольше людей друг друга любили!
Вышли вместе. Черевичный сел в свой облепленный снегом «вездеход» и, будто прикипев к рулевой баранке, умчался.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
— Но вы не возражаете, Павел Васильевич?! Не возражаете?
Жукалин развел бледными худыми руками:
— Третий раз ты меня спрашиваешь об этом, Любовь Николаевна! Пришла лечить, а сама температуру мне поднимаешь эдакими вопросами.
Люба настаивала:
— Но вы не возражаете?
— Нет, нет, в сотый раз — нет! — Жукалин рассмеялся и закашлялся. — Слабы у тебя силенки, дочка... У Острецова больше силы. На его стороне больше прав и правды.
— Собрание покажет, у кого чего больше. Вы просто влюблены в Острецова и не хотите замечать, что он ловкач, карьерист.
Жукалин снисходительно улыбнулся и покачал головой:
— Ошибаешься, дочка... У него обостренное чувство ответственности за все, что делается вокруг нас. Совесть у него очень ранимая... А ты не унывай! Жизнь — добрая мама: одной рукой шлепка даст, другой — по головке погладит...
«А если жизнь — мачеха?» — Но Люба не сказала этого. Она поняла, что секретаря парторганизации не переубедить. Хорошо, хоть согласился не мешать им. Даже согласился прийти на это комсомольское собрание, задуманное Генкой, Таней и ею. «На четвереньках, — сказал Жукалин, — но приползу. Накостыляет он вам по шее, ей-ей».
Жукалин полусидел в кровати. На тумбочке лежали таблетки, пачка горчичников, стоял стакан с крепким чаем. Люба выхаживала его от гриппа. Надо, чтобы он быстрее поднялся. Пускай придет и послушает, что будут говорить о Владиславе комсомольцы.
— Ак-хы! Какой-то паршивый грипп свалил, — хрипел Жукалин с досадой. — В гражданскую, бывало, осенние реки переплывали в амуниции, на снегу спали — и хоть бы что, даже не чихнешь ни разу. А во время коллективизации! Мать ты моя родная, месяцами не спали, не ели, по району носились с агитбригадой... И не болели, и не ныли, и все у нас правильно получалось. Ошибались, конечно, перегибали, но все ж таки главную линию правильно держали. Э, время было, дочка! Острецов ворошит, бушует, сражается, чтобы людей спячка не одолевала, чтобы люди равнодушием, как салом, не заплывали. Понимать надо, Любовь Николаевна, понимать!
Он опять долго, по-стариковски кашлял. Отдышавшись, сказал жене, хлопотавшей возле печки:
— Видала? Не хуже нас с тобой нынешняя молодежь. Настырная!..
На улице вьюжило. Согнувшись, Люба бежала навстречу ветру, пряча лицо от колючего снега. И столкнулась с Генкой Ранневым. Он увидел ее, еще когда она выбежала от Жукалиных. И остановился, поджидая, длинный и тонкий, как телеграфный столб. Чтобы посмотреть ему в лицо, надо было задрать голову. От его промасленной одежды пахло соляркой и копотью.
— Слыхала?
— Что?
— Приехал!
— Жукалин не возражает. Только не верит в успех.
— Вместе пойдем к Острецову?
Люба почувствовала нервный озноб в теле. Вот и пришла та минута, когда нужно прямо глянуть Владиславу в глаза и сказать, что они вызывают его на открытый беспощадный бой. Чтобы этот бой состоялся, он, секретарь комитета, должен объявить комсомольцам о собрании с повесткой дня, которую предложат Люба и Геннадий.
— Я одна схожу к нему, — сказала Люба. — Так лучше.
Генка кивнул и направился к ремонтной мастерской.
Владислава Люба не застала дома. Нина укладывала спать двухлетнего карапуза, а он таращил на мать голубые, отцовские глаза и смеялся. Нина легонько шлепнула его и тоже рассмеялась:
— Хулиган ты у меня, Сергей! — Отошла от кроватки, пригласила Любу: — Проходи, садись! Слава сейчас вернется, его зачем-то в правление вызвали. Не успел приехать, как понадобился, покоя нет... Что-то в последнее время не заходишь к нам, Любонька. Времени не хватает, да? Это всегда так говорят, когда не хотят у кого-то бывать. Думаешь, не знаю, почему не заходишь?
— Должна бы знать, — вяло ответила Люба, подумав, что ученикам на уроках Нины должно быть не скучно. Повторила: — Должна.
— Конечно, должна, — обрадовалась хозяйка, взмахнув длинными пушистыми ресницами. — На моего Славку сердишься. И зря, Люба! Он самый безобидный человек. Только безалаберный какой-то, бестолковый, лезет кругом, все хочет, чтобы лучше было. И на кой тебе нужно, говорю? Тебе больше других надо? А он: костьми лягу, но порядки наведу! Ох уж и настырный он у меня, Люба! Ты еще не знаешь его. Вот в прошлом году... Сергей! — метнулась она к детской кроватке. — Не смей мне вставать, поганец этакий! — И без передышки продолжала: — В прошлом году поехала я на курорт... Сердце у меня... Поехала, а Славик покоя лишился: чуть ли не каждый день звонки да телеграммы. Сегодня сообщает: я собрался к тебе! Завтра: я купил железнодорожный билет! Послезавтра: сажусь в самолет и вылетаю!.. И так — целый месяц, целый месяц! — Нина счастливо рассмеялась: — Ревнивый он у меня! Весь месяц держал меня в напряжении, не отдохнула, а устала я от его звонков и телеграмм...
Люба, сидя на диване, листала журнал, мимоходом подсунутый ей Ниной. С книжного шкафа на нее пристально смотрел стеклянными глазами ястреб. Он был как живой, Владислав умел делать чучела. Любе вспомнился берег старицы, вспомнились слова Острецова: «Напоминает он мне одного человека...» А Любе ястреб напоминал самого Владислава. Она положила журнал и встала.
— Пойду. Может, в правлении застану...
— Ты не обижайся на него!
— Мне по должности не положено обижаться... На свадьбу собираетесь? Вот Гриша действительно обидится, если не придете!
— Пусть обижается. Порядочные люди так не делают. Чужую жену увез да еще и пир на весь мир затевает. — Нина повторяла слова мужа. Доставая из хозяйственной сумки стопку ученических тетрадей, сокрушенно вздохнула: — Ох и не люблю тетради проверять! И почему не придумают какую-нибудь электронную проверяющую машину. Слава и то не выдерживает, говорит, пора ему уходить с учительской работы... Говорит, это только в газетах пишут и в кино показывают, что бывшие ученики любят своих бывших учителей. В жизни, говорит, все по-другому, жизнь — одна нервотрепка. Слишком мало на земле людей, которые бы долго помнили добро. Слава прав...
— У тебя всегда одно: Слава прав! Он у тебя обожаемый небожитель...
— А что?! — ревниво насторожилась Нина. — Завидно?
— Говорят, зависть — черное неуважение к себе. Я другое, Нина, имею в виду. Тебе никогда не казалось, что твой Слава ошибается? Нет? А что если б, допустим, твою маму так освистали в газете, как Анфису Лукиничну? Или тебя? Как бы ты на это посмотрела?
Нина села рядом с Любой на диван, взяла ее руки в свои, порывисто сжала:
— Любонька, но ведь он не хотел этого! Все само собой получилось! И ведь не из корысти Слава наживает себе недругов. Как ты не поймешь этого! Он хочет, чтобы жизнь стала красивее, радостнее. Он часто цитирует Сергея Чекмарева:
Всему — даже нам с тобой — придет черед умереть.
И только красивой песне дано без конца звенеть...
Помнишь? Слава хочет, чтобы жизнь до конца песней звенела!
— Я не знала этих слов. — Люба помолчала, мысленно повторяя строчки стихотворения. — Хорошо сказано, Нина. А Владислав некрасивую песню поет. И если бы ты на него повлияла, Нина! Если бы!..