— Поехали дальше! Фокей Нилыч обогнал нас. — И тут же без всякой связи с предыдущим: — Позавчера был я в райцентре. Видал Динку. Засела она у меня в сердце, как заноза, ни одна другая искорка не пролетит, не подожжет. И почему такое несоответствие, просто удивительно! Посмотрите, Люба, что Острецов придумал!
Люба подняла голову.
Два школьника несли фанерный щит, к которому был приколот лист ватмана. На листе была нарисована злая карикатура на мужчину и женщину. И синяя стрела. Рядом текст большими печатными буквами:
«Летучий пионерский контроль сообщает: после Исаева и Исаевой на делянке набрано ведро клубней. Позор бракоделам!»
— Вот дает! — хмыкнул Григорий.
Фокей Нилыч прочитал, сплюнул и шепотом выругался. Но когда подошел Владислав и, открыв чехол фотоаппарата, хотел сфотографировать Фокея Нилыча как передовика, тот сорвался:
— Катись ты отсюда! Путаешься под ногами...
Владислав, глядя на Любу с Григорием, демонстративно развел руками: дескать, судите сами, кто прав, кто виноват. И заспешил дальше. Он был вездесущ, появлялся то на одной делянке, то на другой, вскидывал к глазу фотоаппарат, черкал что-то в блокноте. Брал у кого-нибудь лопату, раза три-четыре всаживал ее в неподатливую землю, поощрительно похлопывал по плечу хозяина лопаты: «Давай, давай! Молодец!» — и бежал к другой группе.
Сели передохнуть. Люба спросила:
— Гриша, а почему сюда картофелекопалку не пускают? Ржавеет возле мастерской.
Григорий пнул сапогом большой спрессованный комок земли:
— Видите, какая почва? Илистая. После полива она высыхает на солнце и становится словно бетон. Картофелекопалка не выдерживает. Да и здорово бьет она картошку, такая картошка с середины зимы начинает гнить... Машина эта, слов нет, хорошая, но не для нашей земли. Она любит мягкие черноземы и супеси.
Люба задумалась. Наверно, что-то не так в поведении Острецова, наверно, не случайны его стычки с Азовсковым. Или только ей так кажется? Вон Григорий боготворит его! И словно в подтверждение ее мыслей о нем, Григорий окликнул двух школьников из «летучего контроля». Они хрустели, как кролики, морковкой и швырялись картошкой.
— Эй вы, двоечники! А ну шагайте сюда!
— Мы не двоечники! — обиделись ребята, нехотя приближаясь к Григорию.
— Не двоечники, так зачем же картофель бросаете? Его из Америки на парусниках завозили, Петр Первый вводил его в севооборот, чтоб люди не голодали, а вы. Кто такой Петр Первый?
— Царь.
— Ца-арь! — передразнил Григорий. — Царей было много, а Петр Первый — один. Запомните, троечники, Иисус Христос кем был для христиан? Святым. А Петр Первый для русских? Великим.
Люба, рассматривая свои почерневшие от картофельной кожуры пальцы, улыбалась:
— Ваша политинформация достойна самого Острецова. Видать, с кем поведешься, от того и наберешься?
— Совершенно верно. — Григорий ничуть не обиделся Взвалив мешок на спину, он понес его к машине. Вернувшись, сказал: — Решено двумя «газонами» возить. Мой в резерве. Так что до вечера я ваш непокорный слуга. Устали? Давайте отдыхать. Вон ваша Анфиса Лукинична показалась... Обед, наверно, несет. Заботливая тетка.
Из рощицы вышла Анфиса Лукинична, держа в руке корзину из тальниковой лозы. Остановилась, сделав ладонь козырьком, посмотрела из-под нее. Люба крикнула ей, помахала рукой, и Анфиса Лукинична, осторожно ступая через ямки и спутанную ботву, посеменила к девушке. Анфиса Лукинична не пошла на воскресник, у нее на ферме, возле телят, выходных не было.
Григорий, ласково поглядывая на корзину, расстелил на земле пустые мешки, Любе и Анфисе Лукиничне поставил вместо сидений опрокинутые вверх дном ведра и побежал к Фокею Нилычу, который тоже накрывал стол, позвав к себе Генку с Таней. Здесь весело потрескивал костерок, вокруг стелился дым с запахом печеной картошки. Из-под углей Григорий навыкатывал с десяток аппетитных, подрумяненных картофелин и принес, обжигаясь, к своему стану. На чистом полотенце уже красовалась снедь: вареные яйца и помидоры, термос с чаем, кастрюлька с чем-то горячим...
Ели дружно — наработались! Когда расправились со всем, что принесла Анфиса Лукинична, охмелевший от еды Григорий удивленно заглянул в корзину:
— Ну и поднажали! Пусто. Как после саранчи.
— Лишь бы на здоровье, — добродушно сказала Анфиса Лукинична, разбирая на коленях ярко-красные ягоды шиповника и коричневатые — боярышника.
— Где вы их набрали, тетя Фиса? Я шла и что-то не заметила.
— А ты, наверно, плохо смотрела, дочка. Там и грибов — страсть как много. Выберу время — насобираю, будет нам с тобой на зиму закуска.
Люба вскочила.
— Григорий, поищем грибы?! В детстве я так любила грибы собирать, только у нас их мало. Бежим?!
— А Владислав?
— Да мы же на десять-пятнадцать минут. Я хочу посмотреть, какие здесь грибы растут.
И они побежали к роще, из которой вышла Анфиса Лукинична.
Под тополями и вербами пахло сыростью, лесом. Ветви обнажались, и было светло и прозрачно. Лишь кое-где в вышине чернели покинутые грачиные гнезда — память о лете, о жизни, о кочующих к югу птицах.
Любе стало грустно от этой обнаженности леса, от прозрачности и тишины под его кронами. Григорий остановился под старой дуплистой вербой.
— Грибы! — таинственно шепнул он и ковырнул палкой.
Из-под листвы вылупились игрушечные матрешки, одна другой меньше и красивей. Толстенькие, с красной маленькой шляпкой грибы очень напоминали куколок. Люба упала перед ними на колени, бережно провела ладонями по их шелковистым шапочкам:
— Какие миленькие... Да как много!.. Как они называются?
— Валуи. — Григорий тоже опустился рядом с ней на колени. Случайно коснулся ее руки и покраснел. Виноватым голосом торопливо стал объяснять: — Их не варят и не жарят. Их сначала несколько дней вымачивают в воде, потом опускают в кипяток, потом уж маринуют.
Вместе поднялись, встретились взглядами, и Григорий опустил глаза. Нерешительно взял Любину тонкую руку. Чувствуя, что во рту сохнет, проговорил:
— Пальцы у тебя... у вас... испачкались...
Медленно высвобождая их, она засмеялась:
— Помню, какими глазами смотрели вы на них, сначала главврач, а потом и ты. В день моего приезда.
— Какими? Не припоминаю. — Григорий свел к переносице белые брови, будто и впрямь усиленно вспоминал.
— О! Леснов — категорическими, запрещающими: врач не имеет права на такие длинные накрашенные ногти! Ну, а ты — просто с иронией. Мол, с такими розовыми коготками — и в наш медвежий угол, мол, посмотрим, посмотрим! Коготочки-то я срезала, да не вижу угла медвежьего, староверческого.
— Увидишь еще, — нахмурился Григорий. — Это ведь какими глазами смотреть. Вон хотя бы Исаевы, каких Владислав протянул. У-у! Ни за что не дадут из своей посуды есть-пить. Есть и еще. И всякого в них дополна. И дерьма, и хорошего.
— Как в каждом человеке! Это же прописная истина, Гриша. Представь, как разочаровался в солнце тот, кто первым увидел на нем пятна. На светиле — и вдруг пятна! А? Ты сам-то бывал у Исаевых? Беседовал с ними по душам?
— Я рядовой атеист, не воинствующий, как вы с Владиславом. А Владислав бывал, беседовал. Три дня бледный ходил!
— О!
— Да! Говорит, дедок положил перед собой толстенное писание да как начал по нему чесать, что пистолет-пулемет Шапошникова, если не чаще. Нина его потом проговорилась: Владислав написал куда-то жалобу на то, что атеизму учат в институтах так, шаляй-валяй... Он и на твою хозяйку неровно дышит.
— Да уж знаю! Только она после него посуды не выбрасывает.
— Экономная! — хохотнул Григорий, но тут же посерьезнел: — Нет, тетя Анфиса вообще-то славная тетка. Хотя, конечно, с уклоном. Пошли? А то Слава и нас с тобой... Принципиальный, за это уважаю...
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Больного из операционной увезли в палату. Леснов снял перчатки, халат и прошел к раковине. Долго мыл руки.