— Ты спровоцировала войну! — Василий слепил снежок и кинулся за хохочущей Любой. Ее зеленое пальто мелькало среди белых кустов. Вот она споткнулась и упала. Василий подал Любе руку, помог подняться.
— Давай стряхну. — Снял перчатку и стал обивать с ее пальто снег.
Внезапно со стороны Лебяжьего, со стороны недальней старицы налетел ветер, злой, шквальный. В одно мгновение лес окутался белым шелестящим пожарам. Но скоро ветер умчался дальше, оставив деревья и кусты голыми, будто и не были они несколько минут назад густо запорошенными снегом.
— Вот и все! — сказала Люба, с грустью глядя на оголенный лес.
— Ничего, — успокоил ее Василий, — будут еще снегопады, будут весны, деревья снова станут красивыми...
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
Больше всего тревожили ее ночные вызовы. И не потому, что не хотелось вылезать из-под теплого одеяла, идти в темноте по грязи ли, вьюге ли. Боялась «шуток»...
В эту ночь опять загудели промерзшие стекла от ударов кулаком. Даже за двойными рамами слышно было, как орал и сквернословил грубый мужской голос. На своей кровати зашевелилась Анфиса Лукинична, зашептала, крестясь: «Господи, и когда это светопреставление кончится?»
Люба опустила ноги на коврик. Сердце колотилось от испуга, словно взбежала по крутой лестнице.
— Не вставай, дочка, сама выйду. Опять какой-то пьяный фулюган, заразой его не убьет!
Рамы гудели под ударами, с шорохом сыпалась оконная обмазка, а хозяйка не торопилась: «Не сдохнешь, ирод, подождешь! Ишь, налакался и бесится». Наконец оделась и вышла.
Люба прислушивалась к звукам, поеживаясь от холода. Мужской голос что-то бубнил, хозяйка тихо отвечала. Потом раздались тяжелые бухающие шаги прочь от дома.
Возвратилась Анфиса Лукинична, обмела веником валенки.
— Буранит на дворе-то...
— Что там? Кто это?
— Спи, дочка. Ванька Бодров. Пьянющий — страсть. Подай ему доктора и все. И матюкается — не приведи господи! Вот уж ералашный мужик. Про мальчонку какого-то мелет, а сам на ногах не стоит. Спи, дочка. Сказала, что нет тебя, слышь, дома, в командировке ты...
— Зачем же, тетя Фиса? — вскинулась Люба. — Может, у него и правда что-нибудь случилось...
— Это у Ваньки-то Бодрова? Обиду старую вспомнил спьяну, вот и приплелся, пес ералашный. Ералашнее его во всем районе не отыщешь. Ох-хо, грехи тяжкие! — Анфиса Лукинична улеглась на кровати, с минуту повздыхала и уснула.
Не шел к Любе сон. Вполне возможно, что Бодров решил «поговорить» с доктором. А если правда что-то в семье случилось?
Встала. Оделась. Анфиса Лукинична приподняла голову, сонно посокрушалась: «Господи, и что это за работа, не дадут человеку и поспать ладом!..»
Возле Бодровых стояли громадные сани с невысоко наложенным сеном. Они были прицеплены к работающему на малых оборотах трактору. В избе ярко горел свет, мелькали тени. Прижимая руку к сердцу, запыхавшаяся Люба перешла на шаг: «Зря, наверно, поднялась! Видно, гости, гулянка...»
Вошла. В избе было тесно от народа. Пахло табаком, соляркой и водкой. А на неразобранной кровати лежал ребенок месяцев семи-восьми. Рядом сидела жена Бодрова и, уткнувшись в руки, беззвучно плакала, только крупно и часто вздрагивали ее ссутуленные плечи. Люди расступились, пропуская Любу.
— А-а, явилась! — заорал Бодров, вытаращив на нее красные глаза. — Дрыхла-а! А ребенок, а сынишка... готов!..
Незнакомые Любе мужчины в замасленных полушубках увели его в другую комнату. С печи выглядывали перепуганные детишки.
Ребенок был еще теплый, но мертвый. Личико его было синим, словно умер он от удушья. Люба приподняла мальчика, оголила ему спинку: на ней уже проступили синеватые пятна. Ребенок погиб не менее двух часов назад.
Обессиленно всхлипывая, ловя зубами прыгающие губы, Паша пыталась объяснить:
— Ехали на тракторе... Из Степного... Сначала он плакал... Деточка моя милая... А потом замолчал... Думала, уснул крошка... Укутала. Развернули, а он... он не дышит...
Бодров ворвался в горницу:
— Ежли б не дрыхла, пришла б сразу!.. За сына я тебе!..
И опять молчаливые суровые трактористы увели его.
Люба шла, спотыкаясь на снежных переносах. Не замечала, как все злее и злее завывает вьюга, рвет полы ее пальто... Всегда тяжело, когда из жизни уходит человек, когда ты, врач, отступаешь перед костлявой старухой с железной косой. Никому не доводится видеть столько человеческих смертей, сколько врачу. И если он не привыкнет, не очерствеет, то каждую смерть переносит как личную трагедию. И особенно тяжко уходить из дома, где тебя ждали, где на тебя надеялись...
Что сейчас думают о ней там, у Бодровых? Она не пришла сразу. Не поверила, что и у пьяного Бодрова может случиться несчастье. Им легче было бы, если б она, врач, сразу же откликнулась на их беду. А она решала: идти или не идти? Прав Леснов: «Даже если тысячу раз убеждена, что человек давно мертв, все равно пытайся что-то делать, оказывай помощь. Это не ему нужно, а его близким...» Но что делать с трупиком ребенка, если поздно, поздно?! Люба ничего не стала делать, сказала только, что мальчик задохнулся часа полтора — два назад. Завтра она вызовет медэксперта — случай такой, когда для установления истины требуется третье лицо.
Но эксперт не приехал ни завтра, ни послезавтра — степь и дороги поглотила многодневная свирепая вьюга. Где-то между Лебяжьим и Степным ветром порвало телефонные провода. Поселок был отрезан от всего мира, теперь это действительно был глухой угол.
Несмотря на протесты Любы, Бодровы похоронили мальчика.
В один из вьюжных дней Владислав объявил о комсомольском собрании. Он дважды оповестил о нем по местному радио. Сообщил и повестку дня: «Твоя личная ответственность...»
Перед началом собрания за ней зашли Генка с Таней, оба решительные, неустрашимые. Люба опять засомневалась: правильно ли, что именно они трое начнут разговор о Владиславе? Ведь многие могут понять это как сведение личных счетов.
— Чепуха! — сказал Генка. — Нас поддержат ребята.
Шли по бело-черной улице, держась за руки, ориентируясь на слабое пятно лампы над входом в клуб. Вьюга путалась в ногах, яростно толкала в грудь, стремясь опрокинуть навзничь. Мельчайший, как порошок, снег слепил глаза, набивался в рот, в нос, в рукава, за ворот.
В фойе кто играл в шахматы, кто листал журналы и газеты на длинном столе, кто делился новостями. У окна стояли Григорий с Диной. Дина что-то говорила Григорию, а он молчал, только плечами пожимал и оглядывался на вошедших. Увидав Любу, помахал рукой. Дина поцокала каблуками туфель (успела переобуться) в противоположный конец фойе, к большому зеркалу. Григорий подошел к Любе, взял у нее пальто.
— Дина первую полусцену устроила, — неловко усмехнулся он. — Из-за Владислава.
— Непочтительно отозвался о нем?
— Наоборот. Он же нам всю свадьбу украсил...
— Положим, тройки с бубенцами Фокей Нилыч организовал.
— Но заводилой-то Славка был! Не понимаю я вас, женщин.
Люба засмеялась:
— А пора бы!
Было без пяти семь, когда во входных дверях показались заснеженные Острецов с поднятым воротником пальто и Чебаков в черном полушубке. Владислав никогда не опаздывал, как на школьный урок. И не любил, когда другие опаздывали.
— Давайте будем начинать, товарищи! — сказал он, проходя за кулисы. Был он сосредоточен и деловит.
Быстро расселись, и Владислав, став за столом на сцене, предложил избрать президиум. Сам же назвал имена: Григория и Таню. Словно знал об уговоре троих, разобщил девушку с Генкой и Любой. Потом прошел к трибуне, в руках у него не было никаких бумаг.
— Тут некоторые комсомольцы, — он сделал паузу и посмотрел сначала на Любу, а потом на Чебакова, сидевшего в первом ряду около Жукалина. — Некоторые комсомольцы просили провести это внеочередное собрание. Боясь быть обвиненным в зажиме демократии, — Владислав легонько усмехнулся, — я и решил не откладывать дела в долгий ящик. Только формулировку повестки дня несколько изменил. Люба Устименко предлагала так: «Разговор о чести и беспринципности». Ну и мою вы знаете: «Твоя личная ответственность». Слушая внимательно, вы заметите, что доклад, в сущности, не отходит ни от одной из формулировок...