— Кому сгореть, тот не утонет, Павел Кузьмич. Спасибо вам! — Она сложила листок, но уходить не торопилась, словно собиралась сказать еще что-то важное. — Может быть, и плох мой будущий, да... впотьмах, говорят, и гнилушка светит. А я в последнее время будто в потемках жила... Вы не думайте, учиться я буду, я не остановлюсь, но мне... мне нужен берег, я не хочу больше так, как раньше... Не столько дела, сколько сплетен...
Савичев слушал ее сбивчивое, горячее объяснение, в душе и протестовал, и соглашался с ней, и крыл площадными словами себя, Заколова, Грачева... Каждый день план, каждый день сводки! Каждый день зимовка, сев, уборочная! А где же человек?! Где дума о нем?! За планом, за цифрой редко проглядывается он. Вот затеяла молодежь новогодний вечер, спектакль, а он, председатель, ни разу даже на репетицию не зашел, отделался тем, что разрешил новый баян купить. Да что он, Савичев, когда сам парторг палец о палец не ударил, чтобы помочь в чем-то молодежи!.. Приехал поп, совершал обряды, а они, руководители колхозные, ждали директиву из района... Дождались: он увозит лучшую работницу, комсомолку. Расхлебай теперь, Заколов, эту кашу, попробуй!
— Если не придется свидеться, давайте попрощаемся, Павел Кузьмич. Не поминайте лихом.
Она сжала его длиннопалую руку и, вдруг решившись, крепко поцеловала в обветренные сухие губы. Он невольно откачнулся, бросив быстрый взгляд на дверь. И выругал себя: «Черт! Вот так... По-товарищески, по-дружески, а наплетут — трактор не свезет».
Граня поняла и его взгляд на дверь, и его позднее раскаяние в трусости. Глаза сузились в знакомой бедовой прищурке, причем тот глаз, под которым белел серпик шрама, щурился больше, делая усмешку еще ядовитее.
— И вы!.. Именно так и начинается: не посмотри, не поцелуй, не дружи... Проклятый деревенский идиотизм!
Словно потеряв силы, опустилась вдруг на стул и, положив на край столешницы руку, уронила на нее голову.
Думая, что с Граней плохо, Савичев налил в стакан воды, нерешительно пододвинул к ней:
— Выпей...
— Несчастный я человек, я всю жизнь несчастливая. Мне никто никогда не верит. Все говорят: «Красивая!» А в глазах читаю: «Шлюха». Будто тавро на лбу выжжено... Даже мать не верит. Даже брат родной презирает. Поехала в позапрошлом году к нему в Саратов. Случайно увидел у меня тетрадку, а в тетрадке — имена и фамилии. Десятка два, наверное. Спрашивает, что это такое, а у самого аж глаза побелели. Ухажеры, отвечаю ему. Так он меня этой же тетрадкой по щекам... Я-то из озорства записывала, кто провожал, а он дурное подумал..
Савичев курил папиросу за папиросой и бросал окурки и обгорелые спички в форточку. Он не смотрел на Граню, но ее горький, полный боли и упрека голос сжимал сердце. Длинно и раздраженно звонил телефон — Савичев не брал трубки. Не слышала, казалось, звонка и Граня.
— Я сроду в ресторане не была. Только в кино видела. Красиво. Музыка, кругом хрусталь, пары танцуют. А новая подружка, в одном подъезде с братом жила, подзадорила: «Давай сходим? Знаешь, как там здорово!» Я, конечно, согласна. А денег — ни у нее, ни у меня. Говорит, давай кровь сдадим? Сдали... Только на мне это почему-то очень отразилось, пришла домой и сразу слегла. А брат увидел, какая я лежу бледная, опять подумал другое: «Доигралась? Бессовестная!» И слушать ничего не хочет. Да и не желала я оправдываться — бесполезно. На другой день влетает он в комнату и — ко мне: «Где деньги?» Отдала, пересчитал: «Зачем понадобились?» Оказывается, мать подруги проболталась, что мы ходили в ресторан. И опять у брата черт знает какая мысль появилась, мол, деньги для врача... Никогда ни перед кем не корилась, а вот брата и уважаю, и боюсь. Может, потому, что он всегда меня в строгости держал? Вы ж его помните, Павел Кузьмич.
Савичев заглянул в пустую папиросную коробку, досадливо смял ее и кинул в мраморную пепельницу. Кто-то приоткрыл дверь — можно? — и он сорвался:
— Закройте! Вот народ! — Отпил из стакана, который наполнял для Грани, несколько успокоился. По привычке забрал кончик уса в рот, пожевал его губами и выпустил. — Ты такая и... Я не понимаю! Я бы тебя на руках носил!
Граня подняла голову, на ее губах ожила улыбка, грустная, печальная, почему-то напомнившая Савичеву осеннее поле, освещенное выглянувшим неярким солнцем.
— Вы — на руках, а другие — по кочкам несут, всю душу растрясли. Болит она у меня.
А Савичев глядел в ее лицо и ломал голову: почему она ему открылась, именно ему? Он знал, что его многие недолюбливают за резкость, считают сухарем и педантом. Исповедь Грани и расстроила его, и ободрила: люди, в сущности, всегда лучше, чем мы о них думаем. Сейчас Павел Кузьмич готов был полжизни отдать, только бы Граня не уезжала, скучнее станет в Забродном без ее смеха, без ее напевной речи, без громких стычек с ним, председателем, с ветфельдшером, с механиком
— Не уезжай, Граня. Или... ты очень крепко любишь этого, ну, батюшку?
Она подумала, катая в пальцах карандаш, взятый со стола.
— Я никогда никого не любила, мне многие нравились, но любить — нет. Ивана Петровича? Он — умный, человечный, он нравится мне, но.. Люблю я одного.
— Закройте дверь! — бросил Савичев заглянувшей секретарше.
— А люблю я... — Граня прикрыла глаза. — Ох и люблю же! За один его волосок отдала бы себя на кусочки изрезать. — Засмеялась: — Глупо, да? Как в романах?
— Нет, почему же. — Савичев был серьезен и задумчив, может быть, ему опять вспомнилась та, с которой вырезали на клене «Павел +...», а может, он размышлял о несладкой судьбе этой вот светловолосой девушки с неуживчивым, непокорным характером. — Его стоит любить, Лаврушин парень толковый.
— Лаврушин? А при чем здесь Лаврушин? — Граня встала, похоже, она уже сожалела, что ни с того, ни с сего разоткровенничалась. — Лаврушин, конечно, толковый парень, но Лаврушин на четыре года старше меня, а тот которого люблю, — моложе. На четыре года, два месяца и двенадцать дней. Вот в чем несчастье, дорогой Павел Кузьмич! Старуха я для него. Будьте здоровы! Просьбу не забудьте: чтобы ни одна душа...
— Что ж... Такого сильного человека в спектакле.. а сама... Зря, Аграфена!..
После ее ухода снова вошел Марат. По тому, как председатель двигал желваками и внимательно, чересчур внимательно смотрел в окно, он понял, что разговор был здесь не из рядовых и не из приятных. Допытываться не стал, не в его характере было без стука входить в чужую душу И все же события, происшедшие в кабинете, волновали его. В конце концов он пришел к утешительному выводу Граня чего-нибудь требовала для фермы, а председатель не давал, вот и «поцапались».
— Павел Кузьмич, я к вам как член партбюро. Решение правления готовится к новогоднему вечеру?
— Решение? Какое решение? — Савичев далек был от всего сегодняшнего. Неохотно оторвал глаза от окна, от улицы: там начинало вьюжить, и по начинавшейся вьюге шла стройная, красивая девушка — Граня Буренина. «Да, прохлопали девчонку. А девка — краса-зоренька!» Внезапно спросил, забыв о вопросе Лаврушина: — Слушай, могла бы Граня полюбить такого, как, скажем, Андрей Ветланов? Моложе себя лет на пяток. Ну?!
Марат удивился: почему Савичев говорит о таком? Кто хочешь удивился бы. Да и попробуй ответить на этот вопрос: у Грани семь пятниц на неделе. Сегодня она может кому угодно заморочить голову, а завтра с издевкой дать от ворот поворот. Любовь ее — как летний ливень: прошумел — и снова сухо, снова ни облачка.
Под ожидающим взглядом Савичева он неопределенно развел руками:
— Граня — очень сложный человек. Если верить людям...
— А ты не слухами, а собственным умом пользуйся. Ну?!
— Не берусь судить. Я ее плохо знаю. — Марат нахмурился и потеребил волосы: он не понимал цели савичевского вопроса. Может быть, очередная прихоть, забава, вроде увлечения классической музыкой? Об Андрее ему тоже не хотелось говорить, потому что предполагал: Андрей влюблен в Ирину. Переспросил: — Так как насчет решения?