— Смелый натиск уже половину победы составляет. «Хочу» — уже половина «могу». Презрение к смерти рождает героев. С нашим солдатом на все дерзать можно! Мне-то ведом он хорошо, недаром сам двенадцать лет в рядовых чинах состоял…
— Да неужто вы, ваше превосходительство, и впрямь лямку солдатскую тянули, да еще столь долго? — не удержался от вопроса недавно прибывший в полк корнет Астахов.
— А как же? — ответил Суворов. — В службу я вступил пятнадцати лет, в лейб-гвардии Семеновский полк. Служил наравне со всеми солдатами, с одного котла с ними хлебал, был сначала мушкетером, потом капралом, впоследствии унтер-офицером, коему вверялись разные, трудные порой, посылки, поручения… И только в пятьдесят втором году выпущен был в полевые полки с первым офицерским чином.
И, резко оборвав свой рассказ, Суворов встал. За ним поднялись и все офицеры.
— А теперь о том, что предлежит нам делать. Приказываю начиная с сего дня двигаться дальше лишь ночными быстрыми маршами, днем же отдыхать в степи, желательно в оврагах, лощинах и других укромных местах. Усилить конные дозоры, послать их во все стороны. Имею сведения: пока еще неприятель не ждет нас. С татарскими мурзами надо покончить одним решительным ударом.
Сменившись с караула, Павел направился в казачий лагерь. Идти пришлось через расположение Бутырского полка. Павлу припомнился слышанный им разговор двух гренадеров. Они жаловались на батальонного командира Чернова. Один из них, уже пожилой, шепелявя — был у него выбит передний зуб — сказал о майоре: «Зверь лютый, собака злая, а не человек. Раньше, как стояли мы в Харькове, за все придирался. Вот мне, к примеру, зуб вышиб за плохо начищенные пуговицы. Но ныне, как стал у нас полковой командир новый, Соймонов, тот живо унял Чернова. Ведь Соймонов вместе с Суворовым воевал, а у Суворова николи такого заведения не было, чтобы офицеры рукоприкладство чинили. За это он с них строго взыскивает. „Солдат, — говорит Суворов, — это не крепостной мужик, а воин российский, защита отечества“. Ну, ныне Чернов тихой овцой прикинулся. А все же как волком был, так волком до смерти останется… И раньше он пьянствовал, а ныне с горя, что нашего брата избивать не дозволено, вдвое пить стал».
Случилось так, что, когда Павел проходил мимо одной из офицерских палаток, из нее вышел, сильно пошатываясь, толстый майор.
— Эй, казачок! — позвал он хриплым с перепою голосом.
Павел, недоумевая, подошел к офицеру.
— Ты идешь к себе в лагерь? — еле ворочая языком, спросил он.
— Так точно, ваше высокородие.
— У самого вашего лагеря — полевая почта, — нетвердо говорил майор, обдавая Павла перегаром. — Занеси на почту письмо мое, пусть заклеют да печать приложат. Не терпится мне, чтоб им… — тут он скверно выругался, — впредь неповадно было. На вот тебе пятак за услугу.
И прежде чем Павел успел опомниться, майор, пошатываясь, возвратился в палатку.
«Вот так дела!» — удивился Павел, держа в одной руке письмо в плотном синеватом конверте, а в другой большой медный пятак с вензелем царицы Екатерины.
Павел спрятал письмо в шапку и пошел дальше. Голова его, была занята мыслями о только что слышанном в палатке Суворова, он забыл про письмо и вспомнил о нем, лишь придя в лагерь. Было обеденное время, казаки с котелками стали в длинную очередь за горячей гречневой кашей. Павел вынул из шапки конверт. На нем была надпись: «Орловская губерния, село Островянское. Вручить старосте села Осипу Перепелицыну». А внизу приписка: «Из армии, от помещика майора Чернова Николая Петровича».
«Чернов? „Злая собака“, как назвал его гренадер? О чем же он пишет? Ан нет, вот и прочту — даром, что ли, за дядины медяки учил меня грамоте поп?»
Почерк письма был четкий, твердый — должно быть, Чернов написал его до того, как опьянел. В письме говорилось:
«Ты отписывал мне, староста, что крепостные мои поныне пребывают никак нераскаянными, подати платят неисправно и на барщину выходят тож не поголовно, а Ванька Пашков и Данъка Гаврилов в леса Брянские от рекрутчины сбежали и тамо разбойницкую ватагу вокруг себя сбили. Того для приказываю тебе объявить всегласно на сельском сходе — да и поп пусть после обедни с церковного амвона прочитает — нижеследующее мое послание к крепостным моим:
„Доколе же вы, следуя злоехидству своему, будете учинять поступки подлые, богомерзкие, злонравные, кои я вам вовеки не прощу и забвению не предам? Вспомните, как вы, глупцы неистовые, бараны взбесившиеся, обрадовались душегубу Пугачеву — такому же скоту, как и вы сами, — и когда оный анафема и проклятии прислал к вам всего единого разбойника из гнусной шайки своей, все бы, от мала до велика, с хлебом и солью вышли к нему навстречу и на колени пали, преклоняясь перед ним, яко перед идолом. И по его, негодника, наущению учинили вы неистовый грабеж усадьбы моей, от предков славных мной унаследованной, более того, адский умысел устроили — злой смерти предать меня, ежели в усадьбу прибуду. Уподобились вы не человекам, а чертям рогатым и хвостатым. Бога благодарите; что, пока я в армии служу, наведываться в имение времени не имею, а как выберусь вскоре в отпуск полугодовой, ужо я с вами сосчитаюсь. А впредь до приезда моего повелеваю вам подати вносить исправно вместе со всеми недоимками и на барщину выходить всем без изъятия, кроме детей малых. И чтоб вы от сего повеления моего ни на шаг не отступали, того для отписано мной местному исправнику господину поручику Савельеву, а всем все вышесказанное соблюдать в строгости и беспрекословности, под страхом кары строжайшей, а то и ссылки в Сибирь на работы каторжные.
Ваш богоданный господин и властелин, Бутырского гренадерского полка царской службы Чернов Николай, сын Петров.
Дано сие октября седьмого дня тысяча семьсот восемьдесят третьего года“.
Гнев полыхал в сердце Павла, когда он читал письмо майорам „Злая собака“? — думал он. — Какое там, это бешеный волк! Он готов изгрызть всех своих крепостных. Ну и будет же он тиранить их, бедолаг, как вернется из армии. И никакой управы на таких, как он, нигде не сыщешь! Ведь и поп ему наперекор словечка не скажет, а послушно объявит его повеление в церкви самой. А сколь лютует Чернов против донского казака Пугачева! Здорово, видно, насолил он помещикам, перелякал их тот Пугач… Что же делать с письмом? Прям-таки жжет оно руки мне. Ну, будь что будет!»
Павел разорвал письмо на мелкие клочья и бросил его в ложбинку, где стояла грязная лужа после прошедшего накануне дождя.
«Пусть грязь идет к грязи!» Швырнул туда же и пятак, полученный от майора.
…Когда офицеры стали выходить из палатки, Суворов задержал Позднеева. Они остались вдвоем.
Суворов ласковым взором окинул широкоплечую, стройную фигуру Позднеева, тонкие черты лица. Подумал: «Уж больно красив. Не избаловался ли? А впрочем нет, как будто».
— Ну что ж, Анатолий, — сказал негромко Суворов. — Дважды уже виделся я с тобой, да все кратко, дела важные меня отвлекали. Давай хоть теперь побеседуем. Знаю тебя давно. Наслышан немало и о последних твоих злоключениях… Сегодня я получил письмо из Санкт-Петербурга от Гаврилы Романовича Державина. Пишет он и о тебе. Вести недобрые. Государыня все еще не предала забвению провинности твои: пощечину, которую ты дал невесть почему графу Радомскому, да еще на дуэли с ним бился, дерзостные отзывы о придворных особах, благоволением монаршим отмеченных, а пуще всего то, что крестьян ты отпустил на волю. Не сожалеешь об этом?
— Нет, — решительно ответил Позднеев. — Сами же вы солдата чтите, а он кто? Мужик из крепостных. Хотел я лучше людям сделать, довольно им тиранство терпеть… К тому же, бывает, и другие помещики отпускают на волю дворовых…
— Так-так… — Длинные пальцы сухощавой руки Суворова выстукивали по столу марш Семеновского полка. — Но то бывает редко, и отпускают крепостных поодиночке, а не сразу, как ты, сотню семей. Большую шумиху ты поднял. Гаврила Романович пишет, что граф Панин сказал так о тебе… — Водя пальцем до столу и слегка сощурив глаза, Суворов как бы прочитал, — «Соблазн великий сеется… Это что же получится, ежели другие дворянские недоросли начнут давать скопом вольные крестьянам? Какая власть дворянская на местах останется? Этакие вольтерьянские затеи поведут к разрухе дворянства».