Ирина тоже не знала. В Союзе не было такой профессии. Где мне найти литературного агента? На время мне даже удалось увлечь моей идеей скептическую Ирину. Но рассуждения о ценности моей книги в сравнении с историей проститутки были примером наивности неинформированного в американской жизни новичка. Оба мы тогда не понимали, что такое в Америке сенсация. А заодно мы ошибались в оценке стыда и позора, оценивая их по нашим прежним критериям. Сенсация — это в Америке приманка на деньги. А стыд и позор — это привлекающая внимание известность. Уже потом мы узнали поговорку: shame is fame — позор это известность. А известность тоже приносит деньги. Пока мы этого ещё не знали.
Но, насмотревшись разных новостей, я начинал подозревать, что американские журналы — это ни больше ни меньше, как те же самые Бобчинский и Добчинский из гоголевского «Ревизора» («Чрезвычайное происшествие! Неожиданное известие! кто первый сказал Э!»). И медии тоже важнее всего поднять волну, первой крикнуть новость — заработать на этом. С годами и опытом я убеждался в этом всё больше и больше. Но ещё не тогда.
А тогда… однажды вечером я возвращался домой с языковых курсов по Западной авеню Центрального парка. Мимо проезжали машины, проходили люди, бился пульс жизни города, к которому я уже привыкал. Из-за жары и усталости я шёл не быстро, и мысли мои скользили тоже не спеша. Я повторял про себя какие-то услышанные не курсах слова и упражнения, а между ними возникали другие думы. И вдруг, совершенно неожиданно, я осознал, что думал — на английском. Это было впервые: простые мысли, может быть три-четыре слова, но я думал их на английском! Я чуть не подпрыгнул от этого открытия. Значит, что-то всё-таки менялось во мне. Мне так хотелось, чтобы это произошло поскорей, и вот — началось. Я ускорил шаги и радостно ворвался в кондиционированную прохладу нашей квартиры. Ирина посмотрела на меня с удивлением и тревогой — она постоянно чего-то боялась.
— Что-нибудь случилось?
— Да, случилось: я сейчас впервые думал на английском. Как-то само собой получилось. Просто даже не верится.
— Ну, слава Богу, — Ирина вздохнула с облегчением — Наверное, в честь этого тебе письмо.
— От кого?
— От какого-то американца из Вашингтона.
У меня там не было знакомых, я с удивлением открыл конверт. Письмо было написано по-русски, но с множеством ошибок — ясно, что автор ещё не твёрдо знал язык. Он писал, что читает в русской газете мои статьи и рассказы, и они ему очень нравятся. Он предлагал перевести их на английский бесплатно и предложить в какой-нибудь журнал. Если их напечатают, в чём он не сомневался, то мы поделим гонорар пополам.
— Ага! — я передал письмо Ирине. — Вот видишь, это как раз начало того, что я ожидал. Надеюсь, его английский лучше его русского, иначе кто же поймёт, что я хочу сказать? Во всяком случае, одно прекрасно: он не просит деньги вперёд.
И я тут же написал ему, что согласен на его предложение.
Тем временем я стал получать все больше писем. Редакторы журналов, в которые я разослал предложения рассказов, в витиеватых выражениях отвечали вежливыми отказами. А на адрес русской газеты мне писали читатели. Некоторым из них мои статьи нравились, особенно старым иммигрантам, уехавшим из России лет 50–60 назад. Они благодарили за то, что, наконец, узнали правду о состоянии медицины в России. Но некоторые недавние беженцы писали раздражённые замечания, особенно коллеги-врачи: им не нравилась моя критика советской медицины. Одна женщина-доктор писала: «Да, мы работали в плохих условиях; да, у нас не было достаточно лекарств; да, нам не хватало инструментов; да, нам порой нечем было лечить наших больных! — но всё-таки мы лечили лучше, чем лечат в Америке. Чего вы добиваетесь тем, что критикуете русскую медицину? Только того, чтобы к нам, русским докторам, относились здесь плохо. И так уж мы поставлены в такие условия, что нам надо сдавать экзамен после тридцати лет беспорочной работы. А без этого невозможно устроиться здесь на работу. А сдать тот экзамен практически невозможно…»
Ну, что было ответить на такое раздражение? Оно исходило от неустройства пожилой женщины и от полного непонимания новых условий: без знания языка она не могла ни сдавать экзамен, ни устроиться на работу. Она ещё ни одного дня не провела ни в американском офисе, ни в госпитале, а ей казалось, что она лечила своих больных лучше, чем лечат в Америке. Почему? Эта психология отрицания и осуждения — типичная истерическая реакция на непонятное окружение. И почему она считала, что мои статьи способны создать фон неприязни к русским у наших американских коллег? Это было явное преувеличение: американцы русскую газету не читали, а если бы им кто-то и рассказал, то она же сама соглашалась, что медицина в Союзе была бедная. Я показал письмо Ирине:
— Посмотри, какую ерунду способны писать русские доктора.
Ирина прочла и помрачнела:
— Я тебя предупреждала: у тебя ещё будут неприятности из-за этих твоих статей.
Но я так не думал. И редактор отдела науки Мусин, и оператор записи Таня тоже хвалили мои статьи в газете и выступления на радио. А так как мы, люди, всегда больше любим тех, кто нас хвалит, то мне всё больше нравилось бывать с ними: с Мишей Мусиным мы уже близко сошлись, с ним можно было интересно поговорить, а с Таней можно было пошутить и поулыбаться.
Мой путь на радиостанцию проходил мимо Нью-Йоркской публичной библиотеки на Пятой авеню — великолепное здание: сочетание строгого архитектурного классицизма с украшениями эпохи изящного искусства начала XX века. Однажды я решил пройтись по скверу позади библиотеки. Было довольно пустынно, только возле некоторых скамеек сидели и стояли группки каких-то людей — может быть, читателей, вышедших наружу отдохнуть. Я не обращал на них внимания, а рассматривал здание со стороны сквера. Проходя мимо одной группы, я услышал, будто кто-то обращался ко мне. Я остановился:
— Извините, вы со мной разговариваете?
— Смоук-смоук-смоук, — полушёпотом сказал чёрный парень лет двадцати.
От растерянности я не понял и уставился на него:
— Что?
— Смоук-смоук-смоук, — он подошёл ближе и показал мне сигарету-самокрутку, которую ловко прятал в кулаке. — Один доллар, один доллар, смоук-смоук-смоук.
Только тогда я сообразил, что он предлагал марихуану для курения — smoke. Я всмотрелся в его компанию: подозрительно неопрятные, они были совсем не похожи на завсегдатаев читальных залов. На всякий случай, я побыстрей убрался подальше.
Придя на радиостанцию, я, смеясь, рассказал Тане:
— Представляете, оказывается, около библиотеки идёт бойкая торговля наркотиками. А я-то принял торговцев за посетителей библиотеки.
Она опустила пушистые ресницы:
— Да, я знаю. Я сама там покупаю.
— Вы?!
— А что вы удивляетесь? В Нью-Йорке чуть ли не все курят марихуану. А я здесь уже шесть лет. Да, можете меня поздравить — вчера я стала американской гражданкой.
— О, поздравляю!
— Спасибо, мы решили немного отпраздновать это здесь. Приглашаю вас остаться с нами.
Получить гражданство США казалось мне чуть ли не пределом мечтаний. Это означало, что ты уже гтрожил здесь не менее пяти лет. А для нас, в нашей теперешней ситуации, продержаться такой срок было нелегко. Что-то с нами со всеми будет через пять лет?..
Пока Таня с несколькими женщинами готовила стол для праздника, я, как всегда, разговорился с Мишей Мусиным. Он казался мне большим авторитетом: жил здесь уже три года, знал английский, они с женой оба работали и прилично зарабатывали, дочка училась в колледже — чего ещё можно желать? Но в голове у него всегда роились странные мысли и планы. И на этот раз он размечтался:
— Вообще-то я хотел бы жить в Европе. Знаешь, старик, там всё так приятно и близко. Сел в субботу на машину, отъехал пару сотен километров от дома — вот тебе уже и другая страна, другие люди, другая культура. Не то, что здесь: один и тот же стандарт во всех штатах, во всех мотелях, во всех ресторанах. Можешь зайти в любой американский мотель и с закрытыми глазами, на ощупь, всегда найдёшь выключатель, лампу и кровать — всё на тех же самых местах, что и во всех других мотелях всех других штатов. Это скучно, и жить от этого здесь скучно.