— Несомненно, у вас гепатит. Какая форма, будет известно после результатов анализа. Но, кроме того, у вас есть и общее воспаление с осложнением на сердце. Лежите дома, я вам позвоню и сообщу точный диагноз. Тогда будем решать, что с вами делать. Очень возможно, что вам придётся лечь в больницу.
— В больницу? А мы с женой собирались поехать кататься на лыжах…
— Какие лыжи?! Вам нужно проходить интенсивное лечение.
Неприятные новости угнетающе подействовали на нас обоих, на Ирину даже больше, чем на меня: я видел, что она впала в панику.
Теперь я валялся в постели, а она кормила меня деликатесами, щупала лоб, мерила температуру, укрывала, меняла пижаму, потому что я сильно потел, всё время смотрела на меня с тревогой, наклонялась надо мной и часто и нежно повторяла:
— Ты не болей, ты не болей, мой дорогой… — как будто этими напевными словами хотела помочь мне сражаться с гепатитом и сердечным осложнением.
Когда мне становилось лучше, на короткое время, я брал в постель рукопись книги и вносил в неё редакторские пожелания, в основном — сокращения. Я отбрасывал из текста всё лишнее, как скульптор отбивает от глыбы мрамора куски, чтобы осталось лишь цельное произведение. Я делал эту работу с энтузиазмом и торопился — пока меня не увезли в госпиталь. Только быстро уставал.
Конечно, жалко было выбрасывать целые истории и законченные впечатления, но скрепя своё больное сердце я делал это, стремясь оставлять самое важное и интересное.
Работоспособность была понижена: каждые полчаса я откидывал голову на подушку и закрывал глаза от усталости и головокружения. Приходила Ирина и с укоризной спрашивала:
— Ты опять занимался рукописью? Зачем ты мучаешь себя этим?
— Ну, совсем немного…
— Оставь, я прошу тебя: потом доделаешь.
— Кто знает, что будет потом? Я хочу отослать издателю всё до того, как лягу в больницу. Эта книга — мой дар Америке за то, что она приютила нас. Я знаю, что это хороший дар.
Состояние моё ухудшалось, а ответов из лаборатории всё не было. Несколько раз Ирина звонила доктору, спрашивала, просила ускорить решение о лечении. Он отвечал, что ждёт последние анализы. Уже прошло два дня. В России врачи начинают давать «на всякий случай» многое, в том числе антибиотики. В Америке доктора не станут назначать лечение, пока не будет известен диагноз, это общепринятая установка.
Ночью я проснулся от рыданий Ирины. Я стал её успокаивать. Всхлипывая, со слезами в голосе она говорила:
— Я знала, я чувствовала, что в конце концов так и случится… Нельзя выдерживать такое напряжение и такие унижения, не заболев… Господи! Ведь никого, никого кругом… Ты всю жизнь лечил всех, а когда заболел, то даже сочувствия не увидел… Я сердита на Америку за тебя: по-моему, ты её любишь больше, чем она тебя… Все эти годы ты предлагал ей свои незаурядные способности, стараясь быть полезным… А тебя только отвергали… Ни один человек не захотел принять участия в твоей судьбе… Если бы я была на твоём месте, я бы возненавидела Америку… А ты по-прежнему продолжаешь её любить…
— Конечно, я люблю её: она моя страна, так же как ты — моя жена.
— Ах, сейчас это всё неважно, даже неважно, что потом будет с твоей карьерой… Главное, чтобы ты поправился…
— Я поправлюсь. Всё будет хорошо, всё образуется. Чего-нибудь я ещё сумею достичь.
По правде говоря, я не был уверен ни в чём, но надо же её успокоить — она всегда так верила мне.
Утром позвонил доктор Розенблюм:
— Владимир, у тебя гепатит формы Б. Но это, к сожалению, не всё: у тебя ещё подострый бактериальный эндокардит (воспаление сердечной оболочки, покрывающей полости сердца изнутри), из твоей крови высеяны стрептококки. Это грозит сепсисом, распространённой инфекцией. Тебе надо ложиться в госпиталь.
Я растерялся:
— Неужели — эндокардит?..
— Самый настоящий. Непременно в госпиталь, на четыре, а то и на шесть недель — не меньше.
— Так долго?..
Что я спрашивал и для чего? Нелечённый эндокардит — это всегда смертельный исход, как и умер тот наркоман, от которого я заразился. Лечённый эндокардит даёт, в среднем, пять лет жизни.
Розенблюм сказал, что место для меня уже приготовлено: в госпитале Монтефиоре, в Бронксе. Там был один из лучших кардиологических центров Нью-Йорка.
— Дежурные доктора предупреждены о твоём поступлении, я договорился, что они сразу начнут тебе внутривенное вливание больших доз антибиотиков. Я приду завтра.
Последнее, что я успел сделать перед отъездом в госпиталь, это отправить рукопись книги издателю. К такси меня вели под руки Ирина и мама. Уезжая, я через окно машины видел мамино лицо всё в слезах.
Положили меня в палату на четырёх, три другие кровати были заняты пожилыми людьми. Дежурный доктор не очень спешил, прошло уже шесть часов, температура поднималась. Ирина нервничала, много раз напоминала обо мне сестре отделения и с возмущением позвонила Розенблюму. Очевидно, он ускорил приход дежурного: наконец появилась молоденькая женщина, резидент первого года.
Пришедшая была на таком же положении, как и я у себя в госпитале — младшая. Она неловко тыкала иглой в мои большие мужские вены, исколола обе руки, смущалась, извинялась, но так и не попала. Я был терпелив, шутил и подбадривал её. В конце концов она попросила помощи у резидентки второго года. Та тоже была молодая, с копной длинных прямых волос. Она склонилась надо мной, и её волосы закрыли моё лицо полностью. Не знаю, что думают длинноволосые женщины-доктора? Но она сумела ввести катетер в мою вену — лечение началось.
Благословенные чистейшие американские антибиотики — они спасли мою жизнь. Качество этих антибиотиков неизмеримо выше русских. Вливание подействовало удивительно быстро: температура стала снижаться на следующий день, я перестал потеть и начал быстро крепнуть. Но лежать в больнице — занятие скучное. И я с интересом стал наблюдать своё окружение с точки зрения пациента и резидента.
Госпиталь Монтефиори назван в честь итальянского еврея-богача прошлого века, сделавшего своё богатство в Англии и ставшего английским лордом. Он давал много денег на благотворительные дела, в частности на восстановление знаменитой Стены Плача в Иерусалиме и на строительство госпиталей по всему миру. Нью-Йоркский госпиталь считается одним из лучших, и я сразу увидел, что он намного богаче нашего. При госпитале был свой медицинский институт имени Альберта Эйнштейна с самым большим числом программ и количеством резидентов.
Первое, что бросалось в глаза: большинство докторов-аттендингов и резидентов были белые американцы. Но и не только это: меня поразило, как они отличались от наших своей спокойной уверенностью. Они были у себя дома, в своей стране.
Среди больных чёрные и латиноамериканцы тоже были редкостью. Этому я сразу позавидовал. Я мог ходить и заглядывать в палаты, хотя в вене руки у меня торчал катетер — мне приходилось возить с собой штатив, на котором висели сосуды с постоянно вливавшимися растворами.
Соседи мои по палате все были умирающие старики, мы были отделены друг от друга раздвигающимися занавесками. Соседство это действовало угнетающе, и я с утра до ночи смотрел передачи на своём индивидуальном телевизоре, который был у каждого. Устав смотреть, я выходил в коридор и медленно топал там взад-вперёд.
Мой лечащий доктор Розенблюм приходил раз в день, проверял состояние и записывал назначения. Пока что он был доволен реакцией организма на антибиотики и подбадривал меня. Вести больных в течение всего дня полагалось резидентам, как и у нас в госпитале, но у меня они были редкими гостями — заскакивали на короткое время и тут же убегали. Лечили меня три женщины: первого, второго и третьего года обучения. Так много женщин-резидентов могло быть только в терапевтических программах, в хирургии их или вообще не было, или бывали единицы.
Первая резидентка — младшая — появлялась только около полудня и разговаривала со мной с порога:
— Хэлло! Ну, как дела — о’кей?