Оказывается, до нее можно было дотронуться, ощутить физически! Он погладил податливый серо-голубой переплет, и у него закружилась голова. Книга покоилась на ладонях словно живое существо, он попытался приоткрыть ее, и она раскрылась; рука чувствовала сопротивление и покорность, линия шрифта складывалась в блоки, пока не раскрывшие своей сути, хотя уже вполне различимые. Страницы изгибались вроде холмов с тенистой долиной посредине. И пальцы Пабло, скользившие по рядам знаков, тоже отбрасывали тени. Он различал очертания букв, источавших запах мглистой дали, шелест струящихся страниц, родника неизбывно льющегося времени. Он пока не читал, а только рассматривал книгу, впитывая ее в себя всеми органами чувств. Вне машины ни микрофильмы, ни пластинки с текстами не были вещью, которая поддается восприятию, раскрывая себя: микрофильм представлял собой малюсенькую трубочку, которую руке невозможно было отличить от пачки со слабительным или с таблетками для аборта. Читальные пластинки были в лучшем случае, да и то в устаревших формах, кусочком пластмассы размером с ноготь. Чаще всего их сразу встраивали в машину: стоило нажать на клавишу вызова, и возникал шрифт — стандартное изображение из растровых точек, пригодное для передачи любой информации, неосязаемое и беззвучное, без запаха и без вкуса, никоим образом не соотносимое с естественными пропорциями органа человеческих чувств, а тем более глаза. Точно так же нажатием на клавишу любого другого компьютера включается стиральная или селективная машина, калькулятор или будильник, поисковый прибор, помогающий отыскивать свой жилотсек.
А бумажная книга, во-первых, приходилась как раз по руке: она лежала на ладони, как птица в гнезде — возьмем хотя бы это сравнение вместо того, которое напрасно силился подыскать Пабло. И каждая из ее страниц являла собой некий образ, контуры которого можно было обмерить взглядом, являла меру сомкнутого пространства, а значит — времени. Обозримую и потому человечную меру, которая позволяла соразмерять и отмеривать, сколько страниц тебе еще прочесть: две, а может, три, семь или сто. На дисплее или под лупой читального прибора буквы тянулись бесконечной вереницей, там можно было, правда, регулировать скорость, а захочется — в любой момент остановить, но тогда текст, замерев, превращался в неясное чередование слов, бесформенный, лишенный перспективы, случайный фрагмент, где зачастую и предложения-то не различишь. Простор, открывавшийся мысли на страницах книги, становился конвейером в читальном приборе, переползавшим с места на место при нажатии на кнопку, от которого срабатывало восприятие и механически подключался мозг. Даже проследив весь путь такой ленты, человек не мог уловить сути. В лучшем случае текст оставался цитатой. По трубочке с микрофильмом нельзя было распознавать, сколько часов чтения в ней кроется. А бумажная книга и на вес и на вид сразу давала понять, с кем имеешь дело. Она, будто знакомясь с тобой, указывала на переплете свое имя — заглавие, вот и здесь: «В тяжкую годину». Этот томик появился на свет в один год с кассовым чеком отца Жирро и содержал три текста на немецком, в ту пору еще не смешанном с английским, которые назывались «рассказы». Пабло не знал, что это такое, да и авторы были ему незнакомы.
Первый рассказ был озаглавлен: «В исправительной колонии» — и начинался так:
— «Это особого рода аппарат[14], — сказал офицер ученому-путешественнику, не без любования оглядывая, конечно же, отлично знакомый ему аппарат. Путешественник, казалось, только из вежливости принял приглашение коменданта присутствовать при исполнении приговора, вынесенного одному солдату за непослушание и оскорбление начальника. Да и в исправительной колонии предстоящая экзекуция большого интереса, по-видимому, не вызывала. Во всяком случае, здесь, в этой небольшой и глубокой песчаной долине, замкнутой со всех сторон голыми косогорами, кроме офицера и путешественника находились только двое: осужденный, туповатый, широкоротый малый с нечесаной головой и небритым лицом, и солдат, не выпускавший из рук тяжелой цепи, к которой сходились маленькие цепочки, тянувшиеся от запястий, лодыжек и шеи осужденного и скрепленные вдобавок соединительными цепочками. Между тем во всем облике осужденного была такая собачья покорность, что казалось, только свистнуть перед началом экзекуции, и он явится».
Читая, Пабло с трудом вникал в значение многих слов — например, он не знал, что такое «исправительная колония», — однако они все больше и больше захватывали его, ибо, хотя многое из прочитанного казалось ему невероятным, более того — немыслимым (разве солдат может ослушаться?), — ему казалось, будто кто-то рассказывает ему, что происходило с ним самим, только он этого пока не знал.
«Теперь, сидя у края котлована, он мельком туда заглянул». Пабло еще ни разу не приходилось сидеть у края котлована, а тут он почувствовал, что его потянуло вниз, на дно. Может, он уже падает в кровавую воду, которая стекает туда, смешиваясь с нечистотами?
А дальше дело было так: офицер принялся объяснять путешественнику устройство экзекуционного аппарата, а заодно, на примере своего судопроизводства, и структуру исправительной колонии — этого идеала повиновения и порядка, выхолощенного, на его взгляд, всякими реформами, — стал растолковывать, чтобы склонить чужеземца на свою сторону, на сторону приверженцев старины. Пабло видел этот аппарат воочию в призрачной, мрачной впадине посреди песчаной местности, видел его меж скатов страниц книги, лежавшей у него в руках. Он чернел на желтоватом фоне — вытянувшееся ввысь своей громадой, расчлененное натрое насекомое: внизу лежак с ремнями, чтобы пристегивать провинившегося, с войлочным шпеньком в изголовье, чтобы затыкать рот, и миской рисовой каши, чтобы накормить напоследок, после того, как он осознает наконец свою вину. Выше на стальном тросе стеклянная борона, которая двенадцать часов подряд тысячами игл пишет на теле провинившегося заповедь закона, пока стальной шип не нанесет ему в голову смертельный удар. Еще выше — похожий на лежак ящик, разметчик, направляющий движение бороны, — необычайно искусная система из колес и шестеренок, созданная гением того, кто некогда создал и эту исправительную колонию, кто и после смерти остался во главе партии, в которой офицер тоже состоял. Пабло видел, как офицер налаживает разметчик, отмывает испачканные руки в грязной воде, а затем, когда вода слишком загрязнилась, погружает их в песок. Осужденный с солдатом наблюдали за офицером, Пабло видел, как они наблюдают. Он видел всех сквозь стеклянную борону, никого не зная в лицо и тем не менее будучи знаком с каждым. «Затем я велел заковать человека в цепи. Все это было очень просто». Среди знакомых Пабло никто не носил цепей. Солдат, скучая, скреб ногой по земле; осужденный с тупым любопытством тянул его все ближе и ближе к машине.
Наверное, он даже не знает приговора, не знает, что осужден, подумал Пабло, сам-то уже зная это из книги, теперь ему напишут приговор на теле. Осужденного пристегнули к лежаку и стали застегивать ремни. Пабло почувствовал, как книга в руках налилась тяжестью. Осужденного стошнило. Офицер негодовал: «Можно ли без отвращения взять в рот этот войлок, обсосанный и искусанный перед смертью доброй сотней людей?»
Пабло затошнило.
«Во всем виноват комендант! — кричал офицер, в неистовстве тряся штанги. — Машину загаживают, как свинарник. — Дрожащими руками он показал путешественнику, что произошло. — Ведь я же часами втолковывал коменданту, что за день до экзекуции нужно прекращать выдачу пищи. Но сторонники нового, мягкого курса иного мнения. Перед уводом осужденного дамы коменданта пичкают его сладостями. Всю свою жизнь он питался тухлой рыбой, а теперь должен есть сладости! Впрочем, это еще куда ни шло, с этим я примирился бы, но неужели нельзя приобрести новый войлок, о чем я уже три месяца прошу коменданта!»
Чем же все это кончится, размышлял Пабло. Видимо, офицер прав, но это как раз и казалось непереносимым. Офицер развивал свой план, как с помощью путешественника возродить в коменданте прежний дух. Путешественник, мол, просто обязан ему посодействовать, другая такая возможность не представится, но тот, помедлив, отказался. Значит, есть нечто третье! — мелькнула, точно черная молния, у Пабло мысль. «— Значит, наше судопроизводство вас не убедило? — спросил офицер».