Откуда же это наказание и, что особенно непостижимо, откуда это приведение приговора в исполнение самим осужденным, да еще в столь нещадно усугубленной степени? Ослепления не требовал даже Аполлон: его бы вполне удовлетворило, если б Эдип зрячим покинул Афины. Почему же он бездомным нищим, опираясь на плечо старшей дочери, побрел по кремнистым дорогам Аттики, почему не поспешил обратно в Коринф, куда настойчиво звал его прибывший гонец? Неудивительно, что Иокаста повесилась в приступе отвращения к себе, как никого бы не удивило, если бы ее юный супруг под первым впечатлением ужасного открытия пронзил себе грудь мечом, но, вместо того чтобы покончить с собой, он обрек себя на жалкое существование. Так для чего же? Понять это было невозможно! Но именно эта необъяснимая загадочность, противостоящая всякому пониманию, и дразнила обоих взыскующих мудрости собеседников, и они уже по дороге в грот возобновили свой диалог с намерением рассмотреть понятие вины с другого конца, а именно с вопроса: непременно ли чувство вины предполагает наличие соответствующего закона? Но не успели они отогнуть край набрякшей дождем завесы из виноградных листьев, как раздался пронзительный звон ударов по рельсу — тревога, — и, проклиная эту помеху, они прервали начатую беседу, чтобы, как полагалось, бегом броситься назад, в большую клетку.
II. Диалог
1
— Закон, — сказал З., в четвертый раз пытаясь запихнуть строптивую шинель в предусмотренную уставом выемку в крышке ранца, в точности соответствующую размерам скатки, — можно ли говорить о вине при отсутствии закона? — Говоря это, он старался засунуть в ранец кусок выбившегося наружу воротника и недовольно уставился на образовавшийся при этом бугор на гладком сукне. — Быть виновным при отсутствии закона? — повторил он вопрос, понизив голос, словно обращаясь к самому себе. А потом и в третий раз: — Закон и вина ведь нерасторжимые понятия!
П. пожал плечами.
— И по-моему, нерасторжимые, — сказал он, даже не дав себе времени подумать.
З. опустился на колени и принялся уминать и приглаживать образовавшийся бугор — чем скорее, сам этого не замечая, ухудшил, нежели исправил дело, — как вдруг, словно по велению какого-то неслышного голоса, он оторвался от своего занятия, присел, не распрямляя колен, на край скатки и на сей раз, погруженный в свои мысли, словно только что не прозвучала тревога, обратился уже не к себе, а к ефрейтору, который рядом с ним стягивал свой ранец:
— Мы судим слишком поспешно, потому что под законами разумеем наши собственные законы, кстати, у нас и готовое изречение под рукой: «Sine lege nullam polniam»[8]. Тут следует сопоставить различные системы законов. Предположим, что белого человека судьба забросит к какому-нибудь негритянскому племени, которое, ну, скажем, поклоняется сумчатой крысе-двуутробке и, стало быть, убийство этой гадины рассматривает как самое ужасное преступление. Наш белый понятия не имеет об этом табу; он видит в степной траве пробегающую крысу, хватает ружье, нажимает курок, и вот уже он совершил ужаснейшее злодеяние, какое только существует, по понятиям туземцев, — убийство живого бога! Виновен ли он? Нет? А по суждению племени, несомненно, виновен.
П., звонко рассмеявшись, стянул ремень и свободную его часть скатал в валик.
— Двуутробка на положении бога! Это надо себе представить! — воскликнул он, продолжая смеяться, но, когда приятель напомнил ему о священных коровах индусов и тотемических животных некоторых индейских племен, он присоединился к его мнению. — С точки зрения племени, это, может, и правильно, — согласился он, — но…
— А ведь перед совестью своей он абсолютно чист, — подхватил З., — в том-то и штука!
Он уселся поудобнее, не подумав, как это скажется на с таким трудом свернутой скатке, облизал губы и принялся развивать свою мысль, то и дело выбрасывая вперед правую руку с растопыренными пальцами, сложенными наподобие ковша землечерпалки, и подчеркивая этим жестом важнейшие слова в своих рассуждениях, словно кладя камень на камень в возводимой им башне духа.
— Представим себе это наглядно, — продолжал он. — Белый (жест) убил крысу (жест), дикари (жест) на него нападают (жест), волокут к столбу пыток (жест) и знаками дают понять, что он совершил ужасное злодейство (жест, словно огибающий всю эту мысленную башню сверху донизу, после чего согнутая рука и пальцы распрямляются, словно указывая на строительной площадке новую, должную быть воздвигнутой цитадель идей), — а что же станет делать белый?
— Он будет защищаться, насколько возможно, звать на помощь, вырываться, — отвечал П.
— Он же совершенно беззащитен, — возразил З. — Но тут он, конечно, — при подобном условном эксперименте мы должны исходить из того, что белый может объясниться с дикарями, — тут он, конечно, перво-наперво спросит, что он такого страшного совершил, что его привязывают к столбу пыток; объятые ужасом дикари с содроганием ответят, что он убил двуутробку, и тогда белый, несмотря на сковывающие его путы, рассмеется от души и спросит: «Ну и что же?..»
— Именно это он и спросит, — подтвердил ефрейтор П. и, качая головой, добавил: — Святая двуутробка, помолись за нас!
— О, уж если что коснется тотема, тут его поклонники шутить с собой не позволят, — заметил З., которому когда-то случилось прослушать цикл лекций на тему «Религия и право у первобытных племен», — и едва белый поймет, что его шальной выстрел дорого ему станет, как в нем забушует целое море самых разнородных чувств: отвращение, презрение, неистовая ярость, но, по правде сказать, также испуг, страх, ужас и скрежет зубовный — самые противоречивые чувства и ощущения будут раздирать его на части, как никогда в жизни, и все же он ни на минуту не осознает с внезапным содроганием, что совершил нечто чудовищное, и не потребует, чтобы его освободили от пут, дабы он сам себя покарал, подверг несравненно более ужасным мучениям, нежели то, что с ним собирались сделать. Здесь можно было бы ждать всего: страха, героического сопротивления, отчаянных проектов спасения, хитростей, заклинаний и даже мольбы о помиловании, но только не подобного признания своей вины, даже со стороны последнего труса. А почему? Белый человек руководится совершенно иными ценностями, нежели дикарь, который чтит свое божество в образе животного, ибо у него у самого душа животного и он в убийстве крысы усматривает преступление, тогда как сам без зазрения совести пожирает человечье мясо, о чем белый со своей стороны думает с ужасом и отвращением.
П. одобрительно закивал.
— Да, так оно и есть на самом деле! — воскликнул он.
— А почему это так? — продолжал З. — Да потому, что так. Тут не может быть никаких объяснений, тут мы стоим перед законом природы. Человечество состоит из рас, которые отделены друг от друга непроницаемыми перегородками. У каждой расы свои законы в соответствии с ее внутренними ценностями, а те в свою очередь неизменны. Немец и сто тысячелетий назад был благородным, великодушным, храбрым и творчески одаренным носителем культуры, каким он является и поныне, а дикарь и через сотню тысячелетий останется таким же скотом, каким мы его видим сегодня. Различные расы, различные души, различные внутренние ценности, а стало быть, и законы — таков исходный пункт!
Он вынул изо рта сигарету, которую во время своей речи зажимал уголком губ, небрежно стряхнул пепел все на ту же скатку, уже в значительной мере утерявшую форму аккуратного валика, и после утомительного монолога глубоко перевел дыхание. Видно было, что он доволен своим дедуктивным умозаключением, мысленно проверяя этот экскурс в область расовой теории, он радовался безупречной логике своих выводов, а что до предпосылок, то малейшее сомнение в их непогрешимости воспринял бы как враждебный выпад. Подобные монологи были его стихией, и он неустанно ими упивался, в том числе и в обществе П., и если он так нуждался в его присутствии, то отнюдь не потому, что искал в нем равносильного, а следовательно, и непреклонного, уверенного в себе партнера, чьи реплики, возражения и нападки могут потребовать от противника величайшего напряжения душевных сил, а, скорее, чтобы обладать благосклонной аудиторией, настолько ему уступающей, что ей остается лишь покорно за ним следовать, не предвосхищая его остроумных выводов и снова и снова изумленным восторгом утверждая его превосходство.