— Неопределенность жизни разъедает привычку к труду, — делая вид, что соглашается, сказал Рождественский.
— Вот, вот, — подхватил долговязый. — Именно — разъедает. А сами ничего не делают, только ахи да вздохи, да никчемные проклятия в адрес оккупантов. Разве это поможет? Живут, ну прямо, как те скорпионы. Подавленностью величайшей, тоской по советской власти убивают себя. Тлеют душою, цели не видят! И труд, и борьбу с врагом, — все считают напрасным… Рассея!
— Вот оно как! — удивленно произнес Рождественский. — Рассея, значит?..
Долговязый зашевелил усами, будто принюхиваясь к пришельцам.
— Я вот и говорю, чего силу держать в мешке без полезного применения? А по-вашему как же? Жди, придет, мол, враг, все равно погибель?
«Ну… милый дядя! — мысленно произнес Рождественский. — Вопросы-то у тебя слишком грубоваты». Он пристальней вгляделся в лицо долговязому. Тот улыбнулся, ног улыбка была фальшивой, и по-прежнему холодно блестели глаза.
— А ты тоже не здешний? — ответил Рождественский вопросом.
Крутнув ус, долговязый встал. Смерив Рождественского взглядом, он сказал властно:
— Я всюду «здешний»! моя фамилия — Парфенов. Может, слыхали? — В метр шагнул к двери и, не прощаясь, вышел во двор.
Выглядывая в окно на улицу, Рождественский проговорил в раздумье:
— Может быть, и слыхали…
— Надо уходить, — шепнула Лена, — это он…
Под вечер Лена и Рождественский ушли с хутора. Чтобы отдохнуть и отоспаться, они остановились в опустевшем овчарнике. Сквозь разорванную крышу виднелось безоблачное небо. В сарае стояла прохлада, пахло пересохшим навозом, из двери открывался унылый вид, — словно застывшие морские волны, до самого горизонта залегли гривастые песчаные дюны. Глядя на них, Лена говорила:
— Ходить-то как нам приходится: то, вытягивая шеи, присматриваемся, то невольно склоняем головы. На нашей, на советской земле, и прятаться довелось… Господи, ноги натерла, а больно сердцу!
— Я хочу знать, Лена, почему ты так мало ешь? — спросил Рождественский.
— Не хочу есть, не идет…
— А я приказываю. Понимаешь? Этак от голода можно свалиться.
— Хотите сказать: подбрасывай топливо? — засмеявшись, спросила девушка.
— Ты должна беречь себя. Ты — мои уши. Мои глаза и твои глаза — ориентир нашему командованию. Что же я без тебя стою, не зная вражеского языка?
Он развязал холщовый мешок, достал крупное яблоко и протянул Лене.
— Это же наше «нз», — запротестовала она.
— Ты для меня самое дорогое «нз».
— Спасибо, — вымолвила Лена, опуская ресницы.
Через некоторое время он уснул, раскинув крепкие руки. Лена осторожно прикоснулась к его волосам. Потом, застыдившись, поднялась и вышла за ворота.
Срывался стелющийся лязг железа. Он плыл вместе с дрожащим маревом дня.
Рождественский спал так крепко, что вбежавшей в сарай Лене было жаль его будить. Но в это время металлический гул танков стал отдаляться и таять в бурунах. Наконец, он совсем заглох.
— Стороной прошли, — с облегчением вздохнула девушка и вновь вышла к бугру.
Глядя в мертвенную степь, она села на камень.
Проснулась она от холода и быстро вскочила на ноги. Через провалы в крыше сарая за темной далью виднелись звезды. «Где я, почему… как я очутилась здесь?»
— Скоро будет светать, — тихо сказал Рождественский.
— Как я очутилась в сарае?
Рождественский молчал некоторое время, потом засмеялся.
— Я на посту уснула?
— Да, уснула. Ты свалилась с камня, уснула мертвецки. Я сюда и перенес тебя. Вт до чего умаялась. Плохо, очень плохо, Лена.
— Очень плохо! — повторила она. — Это больше, чем плохо.
— Я сказал: плохо то, что ты так устала. А впереди — море, целое море сыпучих песков.
— Именно, — горячо воскликнула Лена. — А я позабыла, разлеглась, уснула.
— Успокойся, — Рождественский взял ее руку и положил в свою. — Ты даже не разлеглась, а просто свалилась. А теперь нам уже время — идем.
Они вышли к буграм. В небе уже меркли звезды. Ночью в песках звуки искажаются. Как-то незаметно в тишину вкралось сухое постукивание. Оно долетело до слуха методичным звоном железа… Поднимаясь с низин на гребни, увязая ногами в бестравном песчаном грунте, разведчики все явственней различали таинственный звон. Наконец они достигли последнего бугра, из-за которого доносился гул моторов и гомон людей.
— Какая-то дикая свадьба… Право!
— Ничего удивительного, авторемонтный батальон, как видишь. Может, и танки ремонтируют, — пояснил Рождественский.
— Здесь, в пустыне?
— Выходит, что здесь. Должно быть, мы недалеко от населенного пункта.
— Неужели Ачикулак?
— Нет, рановато. Но мы в зоне таинственной армии.
— Вы уверены? Вы так думаете, Александр Титыч?
— Здесь не могло быть какого-либо резерва. Слишком далеко от основных коммуникаций. Здесь и находится то, что мы ищем.
Разведчики засели за песчаным гребнем, всматриваясь в огромную низменность, покрытую степными лопухами. Впереди виднелись груды песка, золотящегося под первыми лучами солнца. А еще дальше вспышки голубоватого огня обнаруживали работу сварщиков.
— Смотри! — взволнованно прошептал Рождественский, оседая в яму. — Вот оно что! Так я и ждал, Ну, теперь все ясно…
Из-за дальнего гребня показалась башня с пушкой, затем выползла серая коробка. Мощно рыча, танк отошел от песчаной гряды и стал. На нем отчетливо белел крест.
— В траншеях ремонтируют танки! — проговорила Лена. — А у нас нет рации… Вот жалко!
— Клубочек развертывается, — радостно сказал Рождественский.
В течение двух следующих суток они бродили вокруг хуторов. С бугра на бугор карабкались наощупь, часами лежали в ямах у дороги, стараясь различить, на каком языке говорят проезжие. Один из хуторов решили обойти с обеих сторон. Они разделились.
К условленному бугру Рождественский пришел раньше Лены. Тревожась, долго выглядывал из-за осыпи. Наконец он увидел ее. Лена выходила дорогой из хутора. Подойдя, она сказала:
— Александр Титыч, ни одного гитлеровца на хуторе нет.
— Слишком рискуешь! — хмурясь, заметил Рождественский.
Протягивая ему бутылку со свежей водой, Лена равнодушно ответила:
— Всякая разведка — риск!
— Риск — только спутник разведки, девушка. Вот возьму и надеру уши… заплачешь?
— Мне заплакать не мудрено, если обидит свой.
— А приходилось плакать на войне?
— Однажды плакала… помню, — призналась Лена.
— При каких же обстоятельствах?
— Печальная история, — ответила она тихо. — Я находилась в войсках Рокоссовского. Служба у меня такая — огонь не огонь, все равно надо ползти. Выбираешь раненного, кто в более тяжелом состоянии. Вытаскиваю я одного — стонет! Потерпи, ну, миленький, родненький, немножечко еще потерпи. Страшный мороз, а я обливаюсь потом. Он перестал стонать, и на душе у меня легче стало. Послушался, думаю, вот молодчина. Тащу дальше: наконец, первый перевязочный. Остановилась, взглянула на раненого, а он бровью не поведет, глаза закрыты, не дышит. Расстегнула полушубок, руку за пазуху — боже мой! У него сердце не бьется. Обидно, понимаете. Сколько мучилась, радовалась: жизнь человеку спасаю. Могла же другого взять, кто жил бы. Вот тогда я заплакала. Да врач появился: «Что вы над трупом нюни распускаете?» Я уползла, ждали же другие. Но этот случай забыть не могу…
Заглядывая со стороны в лицо девушки, Рождественский спросил:
— Где это было, в каком месте?
— Восточнее Волоколамска. Недалеко от деревни Чисмены.
— Знаю. В тех местах наш полк действовал совместно с танковой бригадой полковника Катукова. Я там ранен был.
— Но оказалось, что этот раненый был жив, — вздохнув, продолжала Лена, — ведь я бросила его на снегу! Потом, когда стала искать, чтобы забрать документы, родным написать, мне и сказали: в санчасть увезли! Бросилась я туда. Но его увезли еще дальше. Вот… Этого случая я не могу простить.
Она не заметила ни взгляда Рождественского, ни его взволнованно дрожащих губ.