— Ты правильно поймешь? — спросил он, когда обнялись в иркутском аэропорту несколько лет назад. — Наши расписали тебе маршрут по рабочим городам: Братск, Усть-Илимск.
И я рассмеялся: наоборот, мол, спасибо тебе! Привычная моя сибирская лямка.
Выезжать пришлось сразу, и в Иркутске я только оставил записку: «братский» — теперь уже в двух смыслах — привет замлякамм из Кубанского казачьего хора, который днем позже прилетал из Краснодара. И получил потом в ответ крошечный листочек от запевалы нашего кубанского гимна, старого дружка Толи Лизвинского: завидую, мол, тебе — сказали, едешь потом на Байкал. Нам на этот раз не удастся.
Отношение Валентина к Кубани — особая статья.
Еще давно, когда впервые прочитал один из лучших распутинских рассказов «Уроки французского», уловил этот невольный вздох сибиряка, эту вполне понятную, почти неясную самому мечту о теплых краях: как в молодости бывает, вообще — о краях дальних, краях неведомых. Не однажды потом приставал к Валентину Григорьевичу: рассказал бы подробней, а? Как наше кубанское розовощекое яблоко докатилось до твоего родного села, до Аталанки?!
Потом была одна маленькая история. Из Краснодара позвонил однажды Петр Придиус, еще работавший в то время редактором «Кубанских новостей», но уже избранный председателем отделения Союза писателей России: предстоит, мол, очень короткая командировка в Москву, можно у тебя на денек-другой остановиться?
Мы не только дружили — родом были из соседних станиц, и, как бы напоминая ему о наших общих корнях, шутливо называл его «дядька Петька», а сам у него был, конечно, — «племенничек».
Говорю теперь: может, «дядька», ты хотел набрать другой номер, да ошибся? Неужели у «племенничка» надо об этом спрашивать?!
Дома у нас он первым делом открыл свой кейс, стал выкладывать из него крупные яблоки, красоты ну необыкновенной.
— Стоп! — сказал я. — Эти три самых больших оставь-ка в кейсе.
И принялся заряжать новой кассетой свою «мыльницу»: чутьем фотографа-любителя угадал, что снимок может выйти «исторический» — так оно потом и случилось.
В перерыве писательского пленума, который открылся на следующий день, подвел Придиуса к Распутину:
— Вот, Валентин Григорьевич! Мой «дядька» хочет поблагодарить тебя за твой рассказ «Уроки французского» и вручить тебе специальный приз — за создание светлого образа нашей землячки — учительницы с Кубани!
Ну, и пока они там знакомились да занимались яблоками, я ходил вокруг них и все «щелкал»… не надо мне было, конечно, на факультете журналистики сбегать и с лекций, и с практических занятий по «фотоделу»! Какой из меня фотограф?.. На одном снимке лицо у Валентина как бы еще растерянное, а там, где он уже тепло улыбается, видна только верхушка яблока, эх!
Но зато я их друг другу представил.
Через год-другой после этого была долгая писательская поездка, связанная со столетием Транссиба: из Москвы во Владивосток и обратно. За день до прибытия поезда в столицу, по одолженному в штабном вагоне мобильнику позвонил Придиус, сказал, что с ним тяжелый груз, попросил встретить. Обнялись на вокзале, и он вдруг сказал:
— Дай-ка я тебя, «племенничек», еще раз!.. Ты знаешь, с кем я ехал от Байкала и до Тихого океана, потом обратно? В Иркутске в купе подсел Распутин: вот уж с кем отвел душу!
И снова меня крепко обнял…
У нас тогда, после «Сияния России», и в самом деле была поездка на Байкал, была прогулка на катере по штормившему морю, и была великолепно натопленная банька на берегу, из которой бегали охолунуться в ледяной воде «священного моря». Потом началось шумное застолье.
Предупредил, ненадолго отлучусь, выскользнул из банкетного зальчика, пошел к подножию сопки. Вернулся с двумя крошечными, чуть больше карандаша, лиственничками, которые с корешками выковырял лезвием карманного складничка: какие две трехметровые красавицы вымахали теперь в нашем палисаднике под Звенигородом!
Да тут только начни, только начни…
На прощальной пресс-конференции в Иркутске вдруг пришло в голову, я сказал: спасибо, что повидал наконец-то Братскую ГЭС которая строилась почти в одно время с нашим Запсибом. Повидал Усть-Илимскую. Пусть энергия, которую они вырабатывают, принадлежит нынче не нам — больше Чубайсу. Зато и в Сибири, и по всей большой разноплеменной России с нами осталась наша энергия народного духа, которую никто у нас пока не отобрал, — все вместе пуще глаза будем хранить ее!
Не один ли из самых главных и надежных ее хранителей он, Валентин Распутин?!
Но как теперь и его, и убитую горем Светлану Ивановну поддержать?
Нет, неспроста нам с таким нахрапом навязывают чужие правила игры в одиночку, нет!
Как много друг для друга мы все-таки пока значим!
Помню, как негромкий Валентин Сидоров, глубокий умный поэт, которого злые насмешники после его книг об Индии стали называть «рерихнутым», в трудные для нас с женой дни сердобольно-братски мне посоветовал: поезжай в Сергиев Посад, в Лавру. Побывай у раки преподобного Сергия Радонежского. Постой, помолись. Попроси его поддержки и помощи… Светлая тебе память, Валентин Митрофанович: я и нынче в Сергиев Посад нет-нет, да наведываюсь. И первым делом всегда иду к раке нашего главного русского Заступника.
Помню, как земляк Виктор Гончаров, светлая и тебе, Витя, дорогой Виктор Михайлович, память, позвонил в те дни и сказал мне: написал еще перед твоей бедой, но этот стих, который тебе прочту сейчас, он — для всех.
В утешение скольким, не знающим, как пережить земное крушение родной тебе жизни, я потом отсылал этот Витин стих!
Вслед за скорбной телеграммой, вырвавшейся мгновенно, как отчаянный крик, послал потом его и в письме Распутиным в Иркутск: «Разве жизнь повторится? Никогда, никогда. Улетит, как жар-птица!.. Не оставит следа… Не тревожьте слезами тех, кто вами любим, только временно с нами быть положено им. Отпустите, их тянут наши стоны назад. Пусть безвесыми станут и счастливо летят в жизнь, лишенную пятен, окруженную сном, в мир, что нам непонятен, необъятен умом. Наши слезы — засада в их нелегком пути. Не зовите, не надо, им назад не прийти. Что ж ты плачешь, вздыхая? Дорогая, сейчас их бесплотная стая ждет покоя от нас. С этим надо смириться, это надо понять. Улетела жар-птица, чтоб счастливо сиять! Помоги ей, не поздно, всем ненастьям назло — вспоминай, но бесслезно, вспоминай, но светло».
Не всегда это получается, конечно, без слез.
Но, может быть, все-таки и это не зря: в стальные римские легионы не брали солдат, не умевших плакать.
…Праздники мои случились в июле, а в августе я получил письмо из Иркутска…
Хоть письмо очень личное, смею надеяться, Валентин Григорьевич меня не осудит, если несколькими строчками из него все-таки поделюсь: «Задним числом поздравляю тебя с попаданием в одну из самых трудных и малодоступных целей, а передним умом, прости, не сумел этого сделать вовремя. Прости! Не придем мы никак со Светланой в себя, весь месяц после случившегося с Марией — горе горькое-прегорькое. Хотя и записана у меня в поминальнике твоя дата — да вот, рот разинул.
А сегодня звонит из Иркутска (я спасаюсь на даче) товарищ и говорит: „Литературка“ поздравляет Гария. Я плакать научился — и по этому поводу всплакнул: ничего в голове не осталось.
Вот и подошли мы к библейским годам, семьдесят в наше время — это все равно что 700 или 900 Аврааму и Моисею. Во все времена тяжела ты, доля русская! И ты маешься не при родине (и негде приютиться), и я не могу выбрать себе могилы: в Москве не хочу, в Аталанке через несколько лет ни одной души не останется. Остается Иркутск, рядом бы с Марией. Да ведь откинешь копыта где-нибудь в сторонке — и не повезут: где пал — там и пристал.
Поздравляю, Гарий, обнимаю братски и тепло: прежде всего, работы тебе, ты умеешь работать, и дается она тебе — как любимая женщина отдается — с прилаской и игрой. Нигде у тебя не видно бурлацкого отяготенья. А если ошибаюсь — ну, и еще раз прости.