Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

«Нальчикский понт», ишь ты!

А нас — как не было?

Сейчас прозу Эльберда Мальбахова обозначили бы модным словом «прорыв».

И новизна её, на мой взгляд, и обаяние заключены в том, что ему одному из первых в России того времени, а на Северном Кавказе — и вообще первому, удалось преодолеть ту привычную отстранённость, которая всегда существовала между «небожителем»-писателем и обитающей на грешной земле читающей публикой, внести в отношения между ними не только простосердечие и доверительность, но — сокровенность.

Может быть, дело в писательской интонации, идущей от богатства души? От невольного ощущения читателем незаурядности автора, человека высокообразованного, более того — утонченного, но, может быть, именно оттого-то и сознающего, что сам он — всего лишь малая частица великого целого: своего исстрадавшегося народа. Отсюда и это сокращение дистанции: до протянутой для дружеского пожатья руки. До братского, плечом к плечу, крепкого объятия.

Люблю и ценю великолепные книги, созданные старшими, нашими предшественниками: «Улицу во всю её длину» Аскера Евтыха, за неё как раз от Адыгеи, от малой родины, отлучённого, и его «Баржу» и «Бычью кровь»; «Последнего из ушедших» Баграта Шинкубы; «Из тьмы веков» Идриса Базоркина; «Сломанную подкову» Алима Кешокова; «Мой Дагестан» Расула Гамзатова. И вместе с тем настаиваю на том, что М. Эльберд — Мальбахов Эльберд Тимборович — в прозе Северного Кавказа сказал новое слово: и веское, и высокое. Именно с него началась смена поколений прозаиков, он в этом смысле — патриарх, за которым потом, сознательно или нет, последовали и Тенгиз Адыгов с романом «Щит Тибарда», и Юнус Чуяко со «Сказанием о Железном Волке», и Нальбий Куёк со своими небольшими по объёму, но такими ёмкими и глубокими романами: «Чёрная гора», «Вино мёртвых», «Лес одиночества». И — Мадина Хакуашева, успевшая обо всех этих авторах написать в своей докторской диссертации и многому у них, само собой научившаяся, многое перенявшая. Её трепетная и тонкая «Дорога домой» — яркое тому доказательство, и говорю я всё это не только как давний болельщик родной северокавказской словесности, но и, что там ни говори, непосредственный участник здешнего литературного процесса. Работа над переводом «Сказания о Железном Волке», так неоднозначно одобренная в предисловии Валентином Распутиным, заставила меня многое перед этим перечитать, многое изучить, ко многому присмотреться и многое переосмыслить. Случилось так, что только я сам теперь помню о доле своего творческого участия в «Сказании» — авторы, как правило, тут же об этом напрочь забывают, и тут уж ничего не поделаешь. Как говорится: нормальный ход!

Как там нынче издеваются над якобы обветшавшими идеалами нашего поколения: мол, «жила бы страна родная».

Но это, и действительно, так. И — слава Богу.

«Творчество Ю. Чуяко интегрировало все прогрессивные тенденции адыгской литературы, обогатило и развило художественные методы, — пишет Мадина Хакуашева в большой статье „Архетип Кузнеца в романе Ю. Чуяко „Сказание о Железном Волке“. — Роман явился важным событием в истории адыгской литературы, которое в кабардинском литературоведении до сих пор не получило должного резонанса. Тесная, нерасторжимая связь адыгских субэтносов с единой национальной культурой, этикетом и фольклором обусловливает такие же общие, единые закономерности развития адыгской литературы, которые не позволяют рассматривать каждое отдельное произведение вне общего литературного процесса.

Роман Ю. Чуяко (в профессиональном переводе с адыгейского Г. Немченко) своеобразно адаптировал широкий пласт адыгской мифологии и фольклора, сформировал новые методы организации и структуры художественного текста, которые вывели адыгскую современную прозу на качественно новый уровень художественного мастерства“.»

И правда, искренне благодарен Мадине за столь щедрые слова о моём «профессионализме»: в пору чуть не повального литературного разгильдяйства это дорогого стоит. Но не эти ли похвалы подвигают меня теперь пройтись по любительской для меня литературоведческой дорожке?

Не то же ли самое, что она — о Юнусе Чуяко, только в менее специфических выражениях, я пытался сказать об Эльберде Мальбахове: и «пласт» этот самый первым начал разрабатывать он, и «сформировал новые методы» — тоже он. И творчество его, пик которого совпал со сломом времён, тоже «до сих пор не получило должного резонанса».

Вспомним-ка: в своё время роман «Страшен путь на Ошхомахо» чуть не в одночасье стал культовым. О нём говорили, за ним гонялись, его цитировали.

— Ты, конечно, не знаешь, но грузины собирались поставить по нему десятисерийный фильм, — рассказывал, печально посмеиваясь, Элик, когда сидели рядышком в «Лимонадном Джо». — Вот тут у меня в кармане лежало приглашение и договор, который я должен был подписать… И мы уже договорились со старым другом — вот он кивает нам, видишь?.. Что поедем в Тбилиси на его машине и жить будем у нашего общего товарища. Я уже стал собирать гомыль нам на дорогу и кое-что запасать на хлеб-соль. Не с пустыми же руками появляться кабардинцам перед уважаемыми соседями!..

Как будто переживая всё заново, Элик надолго замолчал, пришлось спросить: и чем, в конце-то концов, дело кончилось?

— Всё обвалилось. И у м-меня тоже. Стало не до жиру, как говорится: быть бы живу. Будем у меня, увидишь голые стены. Там раньше висели мои ружья. Я ведь тогда, и правда, стал чуть не профессиональным стрелком. Когда в республику приезжали важные гости, егеря первым делом меня находили: станешь на номер?.. Кто-то из охотников в отпуске, кто-то приболел или загулял… мало ли! Знали: если буду с-стрелять, без дичи не останемся. Иногда после выстрела тут же уходил: чтобы не встречаться с отцом. Есть кабан? Есть. Косуля есть?.. Иногда, правда, когда бывал в добром настроении, он передавал через егерей: пусть, мол, не валяет дурака. Пусть остаётся на общий ужин…

У меня невольно вырвалось:

— Элик!.. Знаешь, ты кто? Не знаешь?!.. А я, пожалуй, стану добиваться для тебя статуса жертвы политических репрессий. В том числе и со стороны собственного родителя…

— Шути-шути…

— Но разве это не так?

— В каком-то смысле — конечно. Он был настоящий, ты знаешь… таких тогда было не так много, я ведь в-видел…

— А то у нас любой спекулянт имеет теперь статус жертвы политических репрессий, а тут — чего тут неясного? Тогда — собственный отец. Теперь — его недруги…

— Ружья продавать пришлось, жалко, — печально сказал Элик. — Чехословацкий карабин, семь миллиметров, как он бил! Французский «меферт», ещё довоенный, шестнадцатого калибра — точность невероятная. Пятизарядный помповый «ремингтон» двенадцатого калибра… А «винчестер»!

— Это не он там висит? — кивнул я на противоположную стену.

И он вздохнул:

— Я не п-подхожу, не хочу расстраиваться. Может, и действительно, — м-мой?

Повернул голову и пальцами взялся за подбородок: не то чтобы не подойти, показалось мне, — чтобы лишний раз не взглянуть…

Сказал уже, что этот запоздалый тост в честь старинного товарища, у которого одно из любимых его словечек — не просто друг, как обычно говорится, но дружище, большой и близкий, мол, глубоко уважаемый и любимый друг — прерывался долгими поездками и по Северному Кавказу, который в не столь давние времена в России называли «тёплая Сибирь», и по настоящей, по «холодной» Сибири, которая для меня давно стала теплой оттого, что меня там ожидают братские встречи с нашими «старичками» — ровесниками далёкой молодости, соратниками по комсомольской ударной стройке, всегда остававшейся для меня своего рода Запорожской Сечью: сибирской вольницей.

И Элика, и нашу алтайскую бригаду вспоминал постоянно, потому что всё собирался выбрать денёк-другой и через Салаирский кряж перевалить из Кузбасса, из Кемеровской области в соседнюю, в приграничный с ней Залесовский район, в дорогую сердцу Никитовку…

И думалось вместе с тем: зачем?

88
{"b":"219164","o":1}