Непременно сила, которую подрастеряла Родина в этих местах.
Только после неё тут — слава.
А в просторной кунацкой Арамбия с маленькими, из сухой болотной травы, половичками и ткаными ковриками на полу, с высокими циновками и большими коврами на стенах мы сидели возле открытого, с традиционной высокой вытяжкой, очага после неторопливой трапезы за столиком-трехножкой анэ… Уютно потрескивали поленья, тихие блики поигрывали на лицах собеседников, уходили вглубь полутемного помещения, в котором над одной широкой низкой тахтой висел на ковре знаменитый кавказский «эреджиб» штучной работы, а над другой — не менее известный американский «винчестер»… Прошлое рядом с настоящим?
В котором столькое ещё недавно решал да и никак ещё до конца не может кой-где решить безжалостный «калашников»…
Кроме меня в гостях у Арамбия был его старый друг, земляк-аульчанин Чизир Гусарук, начальник дорожной службы Адыгеи, и я, медленно поводя головой в сторону хозяина, гостеприимного нашего бысыма, с нарочитым упорством спрашивал:
— Откуда у него это беспрекословное адыгство, у Арамбия? Ты-то Чизир, как старый товарищ, друг детства, можешь мне это объяснить?
И Гусарук развел руками — тоже нарочито беспомощно:
— В том-то и дело, что не могу. Отец его, Юсуф, не мог объяснить!.. Известный комбайнер был, слава о нем не только по нашему Течежскому району — по всей Адыгее. Когда мальчишкой Арамбий помогал мне, говорит, на комбайне, бывало, скажу ему: что ты все об адыгстве! Смотри лучше, чтобы хлеб на земле не остался. А он: смотрю, тат, внимательно смотрю — это как раз и есть адыгство! Братья в этом смысле куда, говорит, спокойней, а он это — с молоком матери…
Нам, давно оторвавшимся от корней, остается только Арамбию завидовать?
Приезжал за мной Арамбий вместе с маленьким внуком, которого звать Ридад, а на память о нашем сидении у его очага подарил богато изданный сборник: «Адыги (черкесы) — чемпионы Европы, Мира, Олимпийских игр». Над заголовком на обложке — под двенадцатью звездами летящий над Ошхомахо, над Эльбрусом нарт Сосруко с факелом в руке, а открывает книгу длинная колонка пушкинских стихов: «Но европейца все вниманье народ сей чудный привлекал. Меж горцев пленник наблюдал их веру, нравы, воспитанье, любил их жизни простоту, гостеприимство, жажду брани, движений вольных быстроту, и легкость ног, и силу длани…»
На обороте цветной рисунок: на фоне символических гор, меж замершими рядами воинов богатырь Редедя с мужественным лицом — Ридад — поднял над собой испуганного князя Мстислава, вот-вот ударит его оземь…
Как теперь принято на нашем «тиви»: «но коммент»? Без комментариев.
Или вспомним, что чуть ли не вся мировая история прямо-таки наполнена разночтениями: такова наша жизнь.
Так и хочется сказать: жизнь народов.
Нам ли, страстным любителям приукрашать свое прошлое, это да не понять?
Очерк об Арамбии Хапае назван: «Рыцарь ковра».
Вот на это и остаётся уповать. На современное рыцарство в нынешнем его виде: дай Бог, чтобы оно не было жестче и кровавей рыцарства прошлого!
…Но что меня теперь грело в этой во всей истории — что в Одинцове помнят и чтут отца-основателя города, а ведь от него еле заметная ниточка тянется и к Пушкину: такая тонкая, что разглядеть её можно только неравнодушному сердцу человека особого, поэтического склада, обладающему и высоким воображением, и ясностью мысли…
Может, если попросту, — родной душе?
Знал ли Александр Сергеевич историю Одинцова также дотошно, как прекрасно знал многие окрестные селения, не знал ли, — так или иначе он вырастал на русской земле, одухотворенной и этим: и нашей прапамятью о касогах, и прапамятью их самих… Может, кроме прочего отсюда его неосознанный интерес к черкесам? Он был!
Это мы теперь ничего не знаем о предках своих: первые насельники Одинцова наверняка помнили, кто они и откуда.
Деревья безмолвны и, мы считаем, беспамятны, но не эти ли остатки столь поредевших дубрав, которыми и нынче так в Одинцове гордятся, когда-то прислушивались к разговорам и считывали мысли стародавних насельников?..
Это может показаться фантазией, литературным, чистой водицы, вымыслом, но ведь и речь-то идет не о ком-либо — о нашем заглавном литераторе: Пушкине.
Неужели не понял бы?
Что последние величественные деревья в Дубраве, недалеко от Захарова, в Одинцове так похожи на те, которые уже в единственных экземплярах остались там и тут на Кубани и в Закубаньи, на те одиночные богатырские дубы, которые коренные, от первых поселенцев, русские не без доли невольного восхищения называют «черкесами», а самые давние тут жители, черкесы как будто в ответ называют их «казаками»…
Разве не радостно Александру Сергеевичу было бы это знать, как не любопытно ли и то, что роман черкеса о нем перевел не кто-нибудь — кубанский казак?
Для кого-то все это, может быть, пустые слова, но сам я глубоко убежден, что существует некая незримая копилка мирного духа, в которой ничто не пропадет, ничто не останется незамеченным, и как это важно — несмотря ни на что, потихоньку пополнять и пополнять её нынче, когда всеми силами пытаются лишить нас и мира, и духа — и в России вообще, и на Кавказе теперь — особенно.
Да разве кунаку моему не придаст вдохновения, ни прибавит уверенности в своевременности и нужности его романа о Пушкине, если побродит тут по этим местам? И чисто русским — а где же, как не тут — русский дух, где, как ни тут — «Русью пахнет»? — но, выходит, в какой-то мере заодно и — черкесским местам?
Для меня после долгих размышлений это стало как дважды два, потому-то и хотелось вытащить его из Майкопа на праздник в Захарово.
Но, может, мне-то оно и понятно оттого, что долго обо всем об этом раздумывал, а кому-то видится совсем в ином свете… в каком же, хотелось бы знать, в каком?
Письмо подготовил на имя главы правительства Хазрета Хуаде, так с Переясловым договорились. Обращаться к президенту Адыгеи Хазрету Совмену в такой ситуации было бы, прямо скажем, неделикатно: бывший сибирский золотопромышленник, он входит в полусотню самых богатых людей России, и мог бы расценить это как намек на личное финансовое участие в поездке Юнуса.
Опустим тут рассуждение о том, какие нынче стали эти полусотни и сотни: само собой, что трудно казаку за эти ласкающие слух отголосками былой славы названия не зацепиться… Сколько раньше-то, любопытно, было в России полусотен, готовых грудью — за родное Отечество? Теперь, хоть и особенная, конечно, но все же полусотня — одна, одна, и Хазрет Совмен, не только поймавший в Сибири фарт, но и лиха хвативший в ней поверх головы, в полусотне этой — как белая ворона: не в пример ему никто из остальных особенно не спешит поделиться с нищими и убогими… Зачем обременять его теперь ещё одной, зряшной по сравнению с другими, заботой?
В Союзе писателей, когда показал Переяслову заготовку письма к премьер-министру Адыгеи, он только руками развел:
— Ну, слушай, тут и поправить нечего!
Пришлось без той самой «ложной скромности» согласиться:
— Старая школа!
Уж каких только писем, кому только, от кого только не пришлось, и действительно, на своем веку сочинить.
— Печатаю на бланке и иду к Ганичеву подписывать, — сказал Переяслов. — Посиди пока, полистай журналы.
И тут вдруг я перехватил женский взгляд… согласитесь, что наш брат, принадлежащий якобы к сильному полу, все-таки не может смотреть с таким глубоко затаенным коварством, какое нет-нет, да мелькнет во взгляде у представительницы противоположного, якобы слабого пола…
О, эти невольно посылаемые нам глазами знаки, которые так умел разгадывать Александр Сергеевич, веривший и в магнетизм, и во многое другое, что ещё недавно мы так категорически отрицали!
Но осознал я это только потом, когда чиновная дама с нарочито деловым видом вышла из кабинета…
Почти тут же вернулся явно огорченный Переяслов: