Я, во-первых, не верил, а, во-вторых, по привычке Володю подзадоривал: да ладно тебе — окстись, мол!
— Ты слушай, пока рассказываю — слушай. Там в Хлюпине есть такие Колчины. Мы — цыгане, цыгане!.. А им: цыгане вы для тех, кто не жил тут и ничего не знает. А для местных вы — эфиопы!
— Так уж?!
— Да если б только они!.. В Захарове жил дед Вася, тоже якобы цыган… Тут цыган этих липовых!
— Как «собак нерезаных»?
— Ну, примерно.
— А, может, липовых эфиопов?
— У Цветковых и сейчас тут родня… А когда жив был Борис Васильич, тот и не думал отпираться. Нос плоский, а губищи — на километр. Работал трактористом: соляркой измажется — ну, негр, как есть — негр. Его не только за глаза, и при нем самом: Поль Робсон. Такая была кликуха.
— А, может, Александр Сергеич тут ни при чем? — пытался я охладить захаровский володин патриотический пыл. — Кто-нибудь из Ганнибалов постарался… кто-то другой, мало ли?
— Поздно ты, Леонтьич, хватился: многие теперь уже ушли, — посерьезнел Володя. — Был такой Анатолий Поваров, электрик… ну, начальник участка, не все равно. Вот он все это собирал и доказывал. Недаром дружил с Галиной Васильевной, она теперь в музее работает. И Капитолина Васильевна его уважала, она теперь тоже при музее.
— Та и что твой Анатолий Поваров?
— Он говорил: читайте, ребята, Пушкина — там все есть. Сейчас точно не помню, домой приедешь, в «Руслане и Людмиле» посмотри… Описание захаровской поляны — один к одному. И как там его девица смущает… может, даже уговорили: надо же барчуку научиться утехам, так ведь?
К этому можно по-разному относиться, но ведь нашел я потом в поэме это место, нашел… После того, как Пушкин описывает сон околдованной Черномором Людмилы, и то, как, «бесплодным пламенем томясь», страдает возле неё Руслан, следует лирическое отступление — и в самом деле, довольно прозрачное:
И верю я! Без разделенья
Унылы, грубы наслажденья:
Мы прямо счастливы вдвоем.
…………………………………………
Я помню маленький лужок
Среди березовой дубравы,
Я помню темный вечерок,
Я помню Лиды сон лукавый…
Ах, первый поцелуй любви,
Дрожащий, легкий, торопливый,
Не разогнал, друзья мои,
Её дремоты терпеливой…
Но полно, я болтаю вздор!
К чему любви воспоминанье?
Нашел я это, раз и другой перечитал и долго потом сидел, чему-то едва осознаваемому улыбаясь…
Милые вы мои! — все думалось. — Как бережно хранят, как трогательно помнят мельчайшие подробности, из которых вырастают дорогие их сердцу легенды… А, может, и правда, нет дыма без огня? Может, — нет?!
Кто-то защищает диссертации, пишет научные исследования, основанные на бумагах из захаровского сундучка Семеновых… Не исключено, что тот или иной листок из него выпорхнет за рубеж и занесет его на какой-нибудь аукцион, где продадут его не за малые деньги… Таков, к сожалению, нынче наш мир, таков!
А им тут, за здорово живешь все раздавшим народным пушкинистам, осталось все-таки самое главное: незамутненная ничем цельная любовь к своему великому земляку.
«Читайте, ребята, Пушкина там все есть!»
Ишь: эфиопы!..
Как-то мы с Володей неожиданно встретились на перроне в Одинцове: он там работает, а я приезжал по каким-то своим делам.
После радостных восклицаний он вдруг примолк, внимательно в меня всматриваясь, спросил вдруг:
— Ты в церковь ходишь?
— Стараюсь бывать.
— И причащаешься?
— Стараюсь тоже…
— Когда последний раз причащался?
— Месяц назад. В монастыре… Может, даже меньше. Да и у нас теперь в соседнем селе, в Тимохове церковь. Во имя Серафима Саровского. Рубленая. Красотища!.. Богатые ребята построили. И батюшка сибирячок, из-под Иркутска: отец Владимир.
— От Захарова до Тимохова по прямой — всего ничего, — сказал он. — Оттуда тоже наши невест брали. Считалось, тоже хорошие девчата. Как и в Раёве. Да оттуда к нам раньше по прямой…
— Почему — раньше?
— Теперь-то не пройдешь, позарастало… А Тимохово от тебя рядом: молодец, что ты ходишь.
— Прекрасная дорога.
— В том и дело, что мы теперь — только по дорогам, а тропки…
— «Позарастали стежки-дорожки»?..
— Конечно! Грибники все истолкли, а старые «стежки-дорожки» позарастали.
— А с чего это вдруг — про церковь?
Он опять будто похвалил:
— Вид у тебя благостный.
У меня как раз сложная продолжалась полоса, я хмыкнул недоверчиво:
— Хорошо, если, и действительно, так.
— Я тебе говорю, — уверил Володя. — И строй речи у тебя все-таки особый… по нашим временам.
— Давай! — сказал я, посмеиваясь. — Давай.
— И ты никогда не материшься…
— Володя? — укорил я тоном. — Еще чего! Разве это заслуга?
А он опять за своё:
— По нашим-то временам!
— С чего это, и правда что, взялся? — спросил его. — Сам-то в храм часто ходишь?
— Не получается! — сказал он горько. — То работа, то… всякое, знаешь.
— А откуда же ты тогда — и про строй речи. И — о благости?
— С детства, наверно, помнится. Как приболеешь… да не только это. Всякого бывало по молодости… А куда? Как что случится. Конечно, к бабкам. К знахаркам. К заговорщицам… те давай молитвы шептать. У нас в роду было много.
— Стоп! — обрадовался я. — Погоди: Арина Родионовна тоже была знахарка? Тоже умела заговаривать?
Володя рассмеялся:
— Н-нет, она, по-моему, нет!
— По-твоему, или — точно?
— Ну, вроде точно. У неё другие были таланты… а почему о ней вспомнил?
А у меня в сознании вдруг как бы окончательно это оформилось: то, что уже несколько лет покоя не давало:
— Почему, спрашиваешь. А подумать?.. Не она ли мальчишку от французского всего отшептала?.. А к русскому — ну, как приворожила!
И раз, и другой Володя качнул крупной головой, словно что-то прикидывая, потом одобрительно сказал:
— Меняйся, Леонтьич, на Захарово! И тоже будешь, как был Толик Поваров…
— У вас там своих «пушкиноедов» хватает, ладно!
— Вообще-то, да, — он согласился. — А в Кобякове твоем всё меньше… а раньше кобяковские брали наших девчат, сколько дворов, считай, было с бабами из Захарова!..
В нашем Кобякове сейчас всего-то двое малых детишек, которые тут родились и в нем прописаны: внучка Василиса, ей два с небольшим годика, и внук Ваня — ему на днях, будем живы, исполнится год.
Василиса уже «болясика» — большая, и с ней мы гуляем за ручку, а Ваня со слов сестры пока «маколя» — маленький, и на прогулку везу его в коляске.
Тяжелые грузовики с длиннющими армированными плитами, едущие на дальнюю окраину, где выросли коттеджи «новых русских», автокраны с бетономешалками, прочая ревущая техника — все это окончательно испортило единственную деревенскую улицу, вся в глубоких выбоинах, и мы выбираемся на плохенькую, но всё-таки получше, асфальтовую дорогу чуть в сторонке от Кобякова. Возле бывшей фермы с давно зияющими пустотой окнами и дверьми и на днях обвалившимися стропилами поворачиваем налево и катим под горку, но у поворота на Тимохово снова берем левей, взъезжаем на небольшую горушку. Отсюда дорога идет к стоящему на противоположной стороне окаймленного лесом обширного поля зданию разоренного санатория, которому она, дорога эта, появленьем своим, собственно, и обязана.
А какой, какой был красавец!
Московским горкомом партии замышлялся как детский, и не осталось, кажется, ничего не сделанного для его уникальности. По великолепному проекту построенный на месте сожженной когда-то барской усадьбы он стал на опушке, как тут и был. В чащобу леса уходила от него давно заросшая, но все-таки ещё четко ограниченная вековыми липами неширокая проселочная дорога к Хлюпину, под пологим скатом за ним угадывались в кустарнике смутные очертания просторного водоема с разомкнутой горловиной взорванной в революцию плотины. Говорили, что и плотину потом потихоньку восстановят, пруд зальют снова, и откроют для ребятишек прогулочную, с экипажами на лошадках и на пони аллею…