О чрезмерно услужливых своих столичных земляках.
Что-то я тогда попытался в «Современнике», ссылаясь на кавказский менталитет, объяснить, а заодно на полушутке и пристыдить любителей процветавшей во все веки дармовщинки: застолье, братцы, застольем, но дело-то — делом!..
Всех подробностей, щадя самолюбие Юнуса, не стал ему объяснять: мол, затерялась рукопись, но к счастью нашлась — обычный, к сожалению, вариант!
Но он теперь, когда стало модным ругать цензуру, тоже решил на ней отоспаться. В свое время, мол, приснопамятный граф Бенкендорф запретил Пушкину печатать одного из основоположников адыгской литературы, Казы Гирея. Не то же ли самое случилось через полтораста лет с моей рукописью «Чужая боль»?.. Мол, что с тех пор изменилось в России, если черкес опять встречает в издательстве все те же «препоны-рогатки» — именно так он это и обозначил.
Ну, что мне оставалось?
Пришлось вернуться к истории вопроса, как говорится.
Есть у адыгов такая фигура умолчания: когда по тем или иным причинам, в том числе из опасения возможного черного колдовства, не хотят назвать кого-то по имени, в разговоре о нем употребляется трудно произносимое для русского человека словосочетание, которое в переводе обозначает: тот, чье имя не называем.
И стал я своему кунаку втолковывать: поверь, что эта историческая параллель с Казы Гиреем тут ни к чему. Сколько ты мне всего понарассказывал о кознях того, чьё имя не называем! Не только против тебя. Кто только от них не страдал, от этих козней! Разве в свое время надолго не спрятали в Москве рукопись стихотворений Нальбия? И ты знаешь, почему. Разве Пшимафу, заплатив гонорар, не вернули потом его сборник повестей? А что ответили, когда он спросил, на каком основании? Спросите, сказали, в вашем Майкопе того, чьё имя теперь не называем — ему это лучше знать. Так? Так! Тогда почему ты не хочешь поверить, что в точности то же самое было и с твоей повестью?
И граф Бенкендорф тут вовсе ни при чем, и «тоталитаризм совдепии» — тоже. Если тоталитаризм имел место, то исключительно со стороны того, чьё имя теперь не называем, — «кишлачные дела», как бы сказал наш общий друг Пету!
Пету — великолепный художник Феликс Петуваш, один из лучших графиков не только на Северном Кавказе, но и в Росии. Когда-то его предки вместе с Хан-Гиреем стали основателями казачьей станицы Гривенской, в то время — аула Гривен. Русский преподаватель рисования, когда Феликс учился в школе, сумел убедить строгого отца, что на челе его рыжего сорванца разглядел поцелуй самого Господа Бога и отец отвез его в Москву, в СХШ — среднюю художественную школу для особо одаренных детей. Их тогда было две на весь Союз, вторая — в Питере. После пяти лет учебы Феликс поступил в Строгановское училище, прожил в Москве ещё пять лет, и в Майкоп вернулся уже зрелым мастером и яростным интер-Националистом: разве это сочетание — такая большая редкость?
Цену себе он понял давно, но никогда не выпендривался, жил свободно, как только можно было свободно в России жить: ну, кто тебе может, действительно, запретить в день открытия твоей персональной выставки скрыться с закадычным дружком-казачурой, опытным браконьером и старым пьяницей, в родных тебе ещё с пра-предков Приазовских лиманах?
В колготне вокруг собственного признания Пету никогда не участвовал, оно само его ревниво разыскивало, не исключено, — по всем знакомому запаху известного русского напитка, а все эти чиновничьи ахи да охи вокруг него и попытки призвать на помощь официальных старших товарищей в дорогих костюмах с галстуком на белых рубахах, обещавших ему в случае добропорядочного поведения звания и награды, Феликс как раз «кишлачными делами» и называл.
Юнус относился к Пету и со вполне с понятным уважением, и с некоторой завистью к его спартанскому стоицизму в отношениях с ветреной капризницей-славой, но…
Но разве легко расстаться с возможностью погарцевать на лошадке, так хорошо обученной этими хитрованами — мнимыми страдальцами от жестокой цензуры? Хочешь-не хочешь, а за последнее время стольких она на нашем литературном ипподроме «вывезла в люди», да в какие, какие!..
Скажу я вам!
Как все становится непросто, когда ты, москвич давно и подолгу живешь в тихиньком таком с виду Майкопе и постоянно замечаешь такое, о чем в столице даже и проницательному человеку не так легко догадаться…
Не очень весело, прямо сказать, посмеиваясь, шел я обратно, у дома 42 шаги замедлил, но желание постучать в калитку уже исчезло: все мои сомнения уже как бы рассеялись…
Все-таки остановился на миг, опять улыбнулся, на этот раз совсем горько: надо же!
«Улица А. С. Пушкина».
И тут же кольнуло: стоп!
А почему это ты решил, что тут непременно должна жить старенькая «словесница», обязательно русская?!
Забыл одного из главных героев в романе твоего кунака — аульского учителя русского языка Якуба Хуаде, который вызывает у детишек улыбку, когда вместо привычного «А. эС.» Пушкин они вдруг слышат: А-Си?..
Мой милый по-черкесски. Мой дорогой. Мое солнышко…
Только потом, потом — и многие, к несчастью, уже задним числом — различат в голосе у старого своего учителя сокровенную нотку.
Не хочешь ли, мой милый, говорил я себе, мое ты солнышко, принять теперь ну, как будто свалившийся на тебя со страниц «Милосердия…» совсем другой символ — чисто черкесский?!
«Аул Пушкина»!.. Аул.
А сколько в разговоре с Аскером Евтыхом, твоим старшим другом, поздним твоим наставником в терпении и мужестве, каких тебе никогда уже не достичь, сам ты, бывало, говорил: «В этом нашем большом ауле, в Москве…».
Аскер, Аскер…
Вся жизнь его — как будто доказательство взаимозависимости имени и судьбы: солдат в переводе. Боец. Воин.
И не с него ли, если на то пошло, начинался роман Юнуса?
В который раз принялся воскрешать в памяти тот вечер, который провели мы в начале июня 1999 года в Представительстве Адыгеи в Москве. Благодаря председателю республиканского парламента Мухарбию Тхаркахову, отзывчивое сердце которого потянулось тогда к страдающей душе изгнаника из родных мест — Аскера Евтыха, в столицу на посвященный опальному писателю вечер приехали Магомед Кунижев, старый его и благородный друг, приехала троица талантливых литераторов помоложе: поэт Нальбий Куек, прозаик Юнус Чуяко, критик Казбек Шаззо. Глава Представительства Пшимаф Шевацуков, спасибо ему, позвонил в Союз писателей России, пригласил председателя, Валерия Ганичева, но тот уезжал в командировку, пообещал, что вместо него приедет занимающийся национальными литературами секретарь Союза Валентин Сорокин, и я радовался: пусть посидит Валентин Васильич, послушает — может, поймет, наконец, хоть что-нибудь в черкесских делах?
Но Сорокин так и не приехал: как будто, и в самом деле, хотел подтвердить, что самый беспросветный чиновник — литературный.
Зато «именинник» Аскер!..
На приставленных один к одному узких столиках уже лежали заранее заготовленные «тезисы» к разговору о творчестве патриарха адыгской литературы, он понял это первым и, пока мы рассаживались, не спеша обошел стол за нашими спинами, собрал листки, разорвал и также не торопясь отправился к мусорной корзинке в углу и бросил туда обрывки…
— Аскер? — запоздало раздались недоуменные голоса. — Аскер?!
— Пушкинские дни идут, — сказал он ворчливо. — Я ничего не написал о нем… ну, причем тут?
Видели бы это неутомимые организаторы ну, просто немедленного признания их великих заслуг: сколько их развелось в последние времена в России и на Кавказе особенно! Видели бы они, напрочь забывшие мудрое изречение древних: горячее желание прижизненной славы безвозвратно губит посмертную…
Тщательно запланированное Представительством Адыгеи торжество приняло вдруг иное направление. С каким почтением, как самоотреченно заговорили о Пушкине! Взявший слово предпоследним, уже перед виновником так и не состоявшегося в его честь праздника, перед Аскером, я искренно, с чистой душой сказал: давно я не был в нашей столице на таком достойном собрании!