— Получить красивый результат — что может быть интересней и приятней?..
— Проживу и без диплома. И неплохо проживу…
На душе у Грачева стало уютно и хорошо. Он выгрузил раствор и, снисходительно посмотрев на Данилова, гордо повел самосвал.
— А ведь этот парень за рулем, наверное, не знает всей прелести игры ума и воображения, — подумал Данилов и, пожалев шофера, погрузился в книгу.
ВЫБОР
В литературное объединение «Пегас» набирали талантливых. Слава Лыбин, пишущий научный сотрудник, надел белую рубашку и пошел.
Была осень. Троллейбусы ползли по воде толстыми рыбами, выметывая икринки пассажиров. С промокших афиш стекало изображение лауреата конкурса «Лейся, песня». Из магазинов глядели на дождь скучающие кассирши.
В сыром подъезде толклись желающие, Лыбин пролез в угол.
Высунулась голова вахтерши.
— Уж эти мне писатели, — вздохнула вахтерша, стряхнув с губы гирлянду семечковой шелухи. — Ступайте в дом.
Все вошли в комнату и расселись.
Распахнулась дверь, и появился Гурьян Павлович Балабухин, писатель. Он сел за стол, поправил падающие на глаза брови и улыбнулся. За частоколом его крепких зубов паслись фразы.
— Ба! Знакомые все лица, — сказал Балабухин. — Петя Нулин, Наина Каштанкина, Ашотик. Гюль-Гюль… Но начнем с новеньких. Вот вы, товарищ…
— Так точно! — подскочил высокий старик. — Иван Лунев, пенсионер. Псевдоним Ферапонт Тайна. Пишу басни, афоризмы, скетчи, мизансцены. Чернило капнуло на брюки и ликовало, замарав! Химчистка брюки взяла в руки, и нет чернила. Вот мораль!
На этом Тайну остановили. Он сел.
Таня Лялина, учащаяся с прыщавым лобиком, читала стихи про старую мельницу, березовый бал и первую любовь.
Писатель слушал, прикрыв глаза.
— Хорошо, черт побери, — бормотал он. — Чисто. Наивно. Хорошо…
Лыбин ждал своей очереди, холодея. Он приготовил рассказ про интеллигента, нашедшего кошелек с деньгами. Интеллигент, соблазненный суммой, присваивает деньги, но через год сходит с ума, не выдержав угрызений совести.
Балабухин выслушал рассказ с интересом. Затем спросил:
— Вы сами из-за кошелька с ума сошли бы?
— Нет, — ответил Слава и сник.
— То-то! Но язык мне нравится…
Младший научный сотрудник летел домой по лужам. Похвала маститого окрыляла. В седле «Пегаса» нашлось место и для Лыбина.
Занятия проводились по пятницам. На первом семинаре обсуждали стихи Наины Каштанкиной, чья молодость прошла в литобъединении. Писала Каштанкина сложно, и понимал ее один Ашотик. Она читала глухим голосом:
Я выстригла волосы в горле
Криком пискающей мыши.
Но поздно — тунеядец, вор ли
Украл трубу с соседней крыши.
— Знаешь, Наина, — задумчиво сказал Гурьян Павлович, — я помню, как ты, совсем еще девочка, появилась у нас. Ты писала тогда лучше…
Каштанкина расплакалась и выбежала.
Тягостное молчание нарушил Ферапонт Тайна. Он прочел басню о пуговице и нитке. Началось обсуждение.
— Где авторское кредо? — строго спросил студент Нулин. — Квинтэссенция размазана. Суперпозиция штампов. Дешевая морализация с намеками на альтруизм.
Баснописец стоял багровой колонной.
— Врешь ты, парень, — зло сказал Ферапонт Тайна. — Я знаю, врешь. Нутро у тебя порченое, оттого и мучаешься.
Назревала ссора.
— Друзья, — мягко заворковал Балабухин, — мы отклонились.
И он начал читать свою новую повесть «Я — кержачка». До полуночи дремали пегасовцы, запутавшись в одинаковых героях повести.
Прошло полгода. Слава Лыбин окреп. Ему открылась тайна слов. Чистый лист бумаги больше не пугал. Он сколачивал рассказы быстро и однообразно, как ящики. Перо бегало резво, сюжеты рождались без усилий.
Городская газета напечатала его новеллу. Все чаще заботливый взгляд Гурьяна Павловича останавливался на Лыбине.
— Слава, — сказал Балабухин однажды, — я хочу предложить журналу твой рассказ «Будни богов».
Начинающий был счастлив.
«Признали!» — думал он, выходя на улицу.
Он шел домой, ощущая в себе великую силу.
В тот день Лыбин проснулся рано. За окном суетились птицы. Земля кружилась в утреннем танце перед зеркалом неба.
День был необычный: вышел журнал с его рассказом «Будни богов»…
Весь институт ходил смотреть на талантливого мэнээса, Вздыхали, спрашивали про гонорар, пересказывали сюжеты из личной жизни, советовали и уходили. Потом Лыбина вызвал завлаб.
Он вошел в кабинет. Завлаб поднялся из-за стола и медленно двинулся к Славе.
Слава отступал в угол. В углу он замер, бледнея. Завлаб приблизился, несколько секунд рассматривал сотрудника, затем поцеловал его холодный лоб и сказал: «Поздравляю!»
Все складывалось прекрасно. Но радость омрачалась работой. Творчество звало Лыбина, он мучился в институте. Расчеты вызывали отвращение, и диссертация умирала, не родившись. Он сидел за таблицами, но образы и сюжеты шныряли перед глазами. Промучившись до зимы, Слава не выдержал.
Он пошел на исповедь к Балабухину.
Писатель слушал его с сочувствием.
— Мне нужно время, — страстно бубнил Лыбин. — Много свободного времени…
— Есть один меценат, домоуправ. Возьмет дворником, — сказал Гурьян Павлович. — Много свободного времени. Но шаг серьезный…
Три дня думал Лыбин. Трудно уходить из науки в ЖЭК. Но толстые сборники манили Славу, и он решился…
Был январь. Небо намыливало щеки Земли снежной пеной, и дворники, молчаливые парикмахеры улиц, брили тротуары. Слава Лыбин был среди них.
Свободного времени у него было много, но писать он почему-то стал хуже. Из редакций ему возвращали рукописи с вежливым отказом. Сначала он переживал, года через два смирился, а еще через год вдруг обнаружил, что писать ему не о чем, да и не хочется.
В институте о Лыбине постепенно забыли. Но дворник из него получился толковый, и начальник жилищной конторы постоянно ставил его в пример…
НЕ СТЫДИТЕСЬ БЫТЬ НЕЖНЫМ
Промозглым осенним вечером по темной улочке райцентра шагал маляр Гребешков. Он возвращался с лекции «Только для мужчин», прочитанной в Доме культуры заезжим доктором, и был взволнован. Если раньше жизнь казалась Гребешкову простой и понятной, то теперь, после лекции, в голове его теснились разные мысли, от которых становилось неспокойно.
На лекцию он попал случайно, когда пил пиво в буфете Дома культуры. Всех, кто были в буфете, в принудительном порядке пригласили в полупустой зал и заставили слушать маленького человека с печальными глазами. Сначала Гребешков сидел хмурый, ругая себя, что влип из-за пива и теперь должен терять время на пустую трепотню. Он считал, что жизнь сама учит мужика амурному ремеслу, а если не учит, — значит, это не мужик. Но, странное дело, чем дальше Гребешков слушал лектора, тем интересней и тревожней на душе становилось. Откровенно и без всякого стеснения доктор разбирал разные житейские ситуации, заставляя зал то улыбаться, то затихать. И Гребешков вдруг понял, что семейная жизнь его скучна и уныла, и то, что он считал порядком в супружестве, на самом деле есть заблуждение.
К концу лекции уши Гребешкова горели нестерпимым огнем, он сидел не шевелясь, стараясь не показать волнения. Мысли лезли одна за другой, хотелось задавать доктору вопросы, но о чем именно — Гребешков не знал. После лекции, когда любознательные слушатели обступили доктора, рассматривая его точно диковинную птицу, а молодой парнишка в очках все допытывался у него насчет какого-то Фрейда, Гребешков тоже приблизился к сцене. Он хотел спросить насмешливо про разные древние народы, которые таких лекций не слушали, а по женской части, согласно слухам, были большими мастерами. Но задать вопрос Гребешков так и не решился, а, потоптавшись, пошел к выходу.
Вернувшись домой, Гребешков молча сел за стол и принялся катать шарик из хлебного мякиша. Рассказывать жене, где он задержался, Гребешков не хотел, вернее, стеснялся признаться, что был на такой лекции, где ему, сорокалетнему мужику, объясняли что к чему.