«Ветер мнимый, / Ночи выученик любимый, / Завиваясь унылою пляской, / В серых папоротниках колобродит…» Да, но это всё-таки стихи. И даже уже свои! То есть положение более-менее защищённое, не безвыходное. А тогда? А пока?.. Где-то там, в недрах детства? Я ведь ещё ничего не умела выразить. И это делало меня поразительно уязвимой.
Могла ли знать, поражаясь упорству тени
(Как будто винтик на месте какой «заело»),
Сколько ещё возвращений и повторений
Тьмы, что и в первый раз давно надоела!
(В первый раз, а уже давно надоела? Именно так. В начале 1970-х годов записано, в 1978 году в книге «Река» напечатано, а ведь думано-передумано ещё в мускатовском детстве!)
Будь хотя бы требования мои к жизни чуть поскромнее, так, может быть, ещё и ничего… Но я продолжала держаться внутренне так, как если бы всё на свете являлось (или ДОЛЖНО БЫЛО являться) лишь прекрасным развернутым продолжением того, что граф А. К. Толстой сочинил о погожем лете. Своротить меня с этого пути — с пути убеждённости, что человек «для радости родился», — было бы немыслимо и невозможно.
Таким образом, граф становился вроде как заложником мускатовского санатория! Навсегда ответственным не только за свои сказанные в рифму слова (и за пейзажи тамошние), но даже и за погоду… И до поры до времени он как будто бы держал зарок: в цветущих условиях санатория и зарок удержать нетрудно. Однако же и там задували подчас такие ветра-листодёры (к тому же отнюдь не мнимые!), а на глаза навёртывались такие, с позволения сказать, рожи, что трудно было бы графу вписать в реестр — ещё и это!
О, это были конечно же недоразумения, которые непременно уладятся! (Так не уставала я подсознательно повторять.)
Хотя… как может рожа — уладиться? Мысль становится в тупик перед этой проблемой.
И всё же осадок снова рассеивался. Или, может быть, выпадал в чуть видимый первый опыт? Недоразумения (если это были они) коли не улаживались, то забывались. И снова «НАД ОМУТОМ ЛОЗЫ» воцарялись в моей жизни, как надёжные блеск и жар безоблачного и безобманного лета.
И только совсем недавно — всего, может быть, несколько лет назад, — превзойдя к тому времени уже многие мытарства, пережив многие невзгоды; потеряв обоих родителей и мужа; претерпев разнообразнейшие гонения со стороны завистливых и мстительных, озлобленных и нерассуждающих, неугомонных, неутомимых и неутолимых; успев несчётное множество раз отчаяться, прийти в себя и снова отчаяться, — вдруг зимой в глухой час ночи я неожиданно поняла: какое же это страшное, оказывается, стихотворение! И как же могла я ВСЮ ЖИЗНЬ этого не замечать?!
Выходит, что, подобно знаменитому Рипу ван Винклю, я вообще очень редко бодрствовала, а спала, быть может, поболе его… Правда, мучимый бессонницей, ван Винкль спал вовсе не так долго, как, например, наш Илья Муромец, а всего лишь какие-то двадцать лет кряду… Но и он успел-таки проспать американскую войну за независимость, что бывает тоже совсем неплохо для усталого человека… Что же до меня, то я почивала таким причудливым образом, что даже ничего проспать, ни заспать не успела (то есть ничего, заслуживающего упоминания), кроме нескольких слов внутри наизусть, раз и навсегда (канальство!) вызубренного стихотворения! Зато какие это были слова! Не знаешь: гордиться ли, что сумел такие заспать, или, наоборот, поздним сожалением сожалеть о нерасслышанном среди нежных флейт штормовом предупреждении: «Не верь нам! Не верь!».
Всё это, может быть, вовсе не значит, что вчитайся я в те стихи чуть повнимательней, так и судьба (в награду за столь пристальное школярское тщание) сложилась бы лучше, иначе. О, я так вовсе не думаю! И я не думаю, что какие бы ни было вообще стихи, в детстве вами недопонятые (или, наоборот, очень правильно понятые), могут мистически влиять на дальнейший ход жизни вашей. И всё же… Если где-то проставлено слово остерегающее, да ещё и в стихах, для вас заповедных… наверное, лучше всего к этому слову прислушаться. А я не прислушалась. Я не обратила внимания на недвусмысленнейшее указание МЕСТА, где пляшут стрекозы! А ведь это место обозначено, и весьма ТОЧНО, в первой же строчке стихов: стрекозы пляшут НАД ОМУТОМ!
Вот же она, эта строчка, — черным по белому:
Где гнутся над омутом лозы…
И значит?.. значит, над чем же милые прозрачнокрылые уговаривают Дитя полетать вместе с ними? Теперь уже ясно — над чем.
Ах, они научат? А что, если, пока учат, Дитя не удержалось бы в воздухе? Ведь же одного мгновения колебания и сомнения, мига неуверенности довольно, чтобы упасть! Так не отсюда ли и вся эта вкрадчивость летучих вербовщиц, — которые не могут не знать, на какую стезю зовут человека? Не отсюда ли и эта ласкательность усиленно-сладкая в каждом слове линзоглазых, — совсем не обязательная при честной игре, и эти признания в любви — неожиданные, непрошеные?! Не отсюда ли расточительность похвал и собственной красе, и сиянию зноя, — как если бы эти сильфиды попросту торговали всем этим великолепием, точно заправские лавочницы! Кого из взрослых, из умудрённых не насторожил бы столь заливистый тон их призыва?! Но ведь потому и обращаются они именно к неопытному, несмышлёному существу, что оно-то им сразу поверит…
Финал стихов также не оставляет сомнений в верности моей, столь поздней, догадки:
Взгляни, — какой берег отлогий.
Какое песчаное дно.
Чего-чего? Это у омута — берег отлогий? Да где же такое видано?! Обычно почва приступает к омуту не постепенно, а сразу, с места в карьер, и без предупреждения обрывается у самой воды, — у воды мрачной, иногда чёрной, точно китайская тушь, от непроницаемых водорослей, ила, квашеной тины… У воды, не знающей дна своего, а потому — и «себе на уме», и тебе на уме, и всё, что ей будет угодно… Одно слово — омут!..
А как шустро эти невесомые вертолётики с голубыми фарами углядели песчаное дно! И у кого, опять же, — у омута! А ведь песчаное дно как раз только там бывает, где берег вправду отлогий! — где оно не глубоко и не спрятано, близко и познаваемо, светло, наглядно и весело! И просвечивает под прозрачной, как сама честность, водой, лишь постепенно уходя от берега к середине, на всё более тёмную глубину…
На омуте всё не так, — это ведь каждый знает. И есть множество способов «добиться», чтобы раскрылась — и захлопнулась бы за человеком густая чёрно-зелёная хлябь. Так не НАРОЧНО ли те (толстовские) стрекозы вводят Дитя в заблуждение? Гипнотизируя его (как «зомбирует» кто-то нынче и нас путем слов-смягчителей); внушая ему, что перед ним всего лишь пляжик с песочком, видным под мелкой водой? И тем увлекая его к верной погибели!
И тот же вопрос: «Как я-то могла упустить из виду такие важные „пустяки“?».
Была ли я в самом деле замагнетизирована? Ослеплена и усыплена лучистым скольжением красок (тех стихов); их неверной трясинною яркостью, — неизбежной яркостью зацветших вод, водяного запустения в зное? Всем тем, что я им приписывала или МОГЛА приписать? Запуталась ли я в том, что (см. выше) стихи были песней, а песня танцем, а танец — ещё и моим? Или меня сбили с толку маленькие предательства девочек-Стрекоз? О, это могло бы статься. Но было-то всё несколько по-другому…
Дело в том, что в намалёванный здесь наскоро период я некое время периода (или период времени) просто… не знала, что такое «омут».
5
И вот как это произошло.
Вообще-то я имела все возможности узнать это слово давно и сразу. (То есть его смысл.) Стоило лишь спросить о нём у родителей. Но, не зная самого слова, я не знала, что о нём… надо СПРОСИТЬ.
Как так «не зная слова»? И на уровне слышанья — «не зная»? А не я ли, как заведённая, всё повторяла его наряду с другими словами? Я. Но, пребывая под знаком Терпсихоры, я (прошу не забыть) была всё ещё так несмышлёна, что даже некоторые слова произносила неправильно. А дети обычно не интересуются значением слов, уже как-то ими самими переиначенных. Другие слова — другое дело.