Когда-то в детстве не верилось бабушке: будто и на виду Шадринск, а пятнадцать верст приходилось отмеривать, пока достигнешь городской окраины. А сейчас сам гляжу на город и тоже на своих двоих приближаю его к себе. Забота, правда, совсем иная: донести грибы и ягоды. Забота… Жена — точно! — заговорит:
— Куда, ну куда мне девать твои грибы?! Квасить на пятом этаже или с балкона выкидывать?..
Она права: для себя впрок давно насолено и насушено груздей, грибов и опят, для себя хватит. Но вовсе не азарт и жадность гонят меня в леса, где столько пропадает всякого добра, куда уже перестали ездить даже на машинах и мотоциклах — все насытились урожайной осенью. А я еще с вечера думаю о друзьях по большим городам России, вокруг которых ничего не растет среди опрятных и… пустых лесов. Там, чтоб возликовать на гриб ли, на ягодку ли, надо пускаться в дальние поездки, измучиться в толчее троллейбусов, автобусов и вокзалов. Мне-то ничего не стоит доставить приятное дорогим людям…
«Передохну и снова потопаю», — размышляю на теплой земляной глыбе, вывороченной плугами, и случайно замечаю большого черного муравья. Он, как и я, отдыхает, но на гораздо меньшем комке земли, а рядом с ним тоже ноша — какой-то серый червячишко. До ближнего осинового колка, где находится, вероятно, муравьиное поселение, человеку десяти минут ходу, а муравью пробраться через пахоту, да с добычей в придачу, пожалуй дальше, чем мне до дома, и куда труднее — не ровным местом ведь семенить ему.
— Что же тебя-то гонит? — усмехаюсь муравью, приподнявшемуся на задних ножках. Он смотрит не вперед, а туда, откуда полз к лесу. Должно быть, обозревает муравей, какой путь одолел и, небось, мыслишка в голове: как добраться до муравейника и как его встретят братья-односельчане…
Муравей прислонился спиной к сухой, прогретой за день земле, и нет-нет да и поглядит на свою ношу. А может, такая же забота у него, как и у меня? И гадать тут нечего: не себе он волокет червячка, а тем, кто остался в лесном доме. Может, нет особой и нужды в его добыче, но муравей несет и несет ее на своем загривке. Ну ясно, что с такой же думой, как и я! А почему бы и нет?..
Назвался
Поднялся на взгорок от запруженного лесного ручья и не удержался — снял рюкзак с опятами, поставил корзину с груздями — присел на кромке взрослого березняка, что стена стеной белеет вдоль дороги. И как сдержаться, если открылся мне простор увалов, а на них испестренные бабьим летом перелески и рощи; лиловое пламя боярки по опушкам; жнивье с проглянувшей зеленцой и свежая чернь вспаханных пашен, а на них солнечные скирды соломы. А над всем раздольем теплое, хмаристое испарение, сытно пахнущее и свежеиспеченным на поду хлебом, и медом со ста трав, и наспевшим хмелем на кустах возле ручья.
Отдыхаю от трехведерной ноши, гляжу на увалы и слушаю, как проворно порхает над головой в березняке гаичка, роняет переспевшие листочки и нараспев спрашивает:
— Ты-ц где, ты-ц где?
— Чую, чую, чую… — поспешно отвечает ей подруга, повиснув на нижней ветке вниз головой.
Когда синицы углубились в лес, кто-то стеснительно вымолвил чуть не в самое ухо:
— Жу-ук…
И легкий, совсем легкий щелчок по брезентовой куртке…
Вздрогнул я и на лес оглянулся, а там никого, лишь нет-нет да и спустится желтой лепестинкой осенний листик. Ну, а кто же слово сказал?
Осмотрел откинутую полу куртки, куда что-то щелкнуло, а там лежит на лакированной спинке жук-чернотелка.
Вроде бы свернулся «калачиком» и доверчиво отдыхает после пускай и не дальнего перелета. Показалось, что и не живой он, а расшибся насмерть, только и успел назваться человеку, кто он есть. Мало ли разбивается ныне больших жуков о каски мотоциклистов, о кабины машин…
Притронулся пальцем к нему и жук… шевельнулся. Стало быть, жив ты, бедняга! А может, ушибся? Или просто притворился, испугавшись меня, или этак удобней перевести дух?
— Назвался, а дальше-то что? — улыбаюсь жуку и жду отзыв, хотя знаю — ничего он больше «не скажет». И экая он кроха передо мной, человеком, совсем беззащитная кроха. Вот захочу и покажу свою власть — раздавлю без особого на то усилия.
Подумал об этом и даже жарко стало: очень уж легко пришла на ум честолюбивая мысль о своем всесилии. Добро, если бы матерый жук-вредитель, а тут всего-то жучишко. Он ни навредить, ни даже царапнуть не способен. Где-нибудь карабкался по ветке березы, тужился-тужился и собрал силенки на свой полет, вырвался на волю и с лету шлепнулся на куртку. Молчком бы свалился — внимания я бы не обратил. Однако успел жук назваться, а там, мол, будь что будет…
Снова поглядел я на увалы, на хлебный пар, затуманивший ведреную даль, где раскинулся берегами реки Исеть мой город. А жука осторожно положил на ладонь: красоты вокруг вон сколько и без него, и что вообще значит эта кроха для земли, а все же…
— Познакомились, побеседовали, лети, брат! — подкинул я жука на ладони.
В неуловимый миг жучишко раскрыл лакированные крылышки и… улетел в сторону моего города. Ему не долететь дотуда: встретится на пути скирда соломы или хвойно-зеленая коноплина на меже и ударится он оземь. А перед тем, как упасть, застенчиво назовется: «Жу-ук». Или возьмет да добавит уже тише: «Жи-ив»…
В травах
Сыздали посмотрел — редкая травка выстилается, за березы да за сосны скрывается. Вроде бы живности никакой, одна зеленая прохлада. Зашел в лес, склонился и вижу: мшистым ворсом веснушчатая божья коровка не спеша пробирается. А над кукушкиным льном какая-то мушка, схожая с вертолетом, нависла. Жужжит еле слышно, и, может, оттого вздрагивают у льна матовые капюшончики на золотистых ниточках.
Вправо глянул — чью-то торную дорожку рассмотрел. А кто на ней покажется? Наклонился ниже, жду. Ага, кто-то быстро-быстро навстречу семенит. Все ближе, ближе, уж совсем вплотную подкатил. Э-э, да тут крохотные черные муравьишки проложили свою путинку.
Забеспокоился муравей, приподнялся, поозирался и обратно повернул. Отодвинулся я, а сам глаз с «шоссейки» не свожу. Вскорости замечаю на ней ватажку муравьиную. Тот, знакомый, передком торопится, остальных за собой ведет. Куда они?
Бегут муравьишки, и я за ними тихонько двигаюсь. Вот замешкались, остановились под крупной капелькой-земляничкой. Ох и высоко она! Налилась июльским жаром, отяжелела, а никак не срывается, не скатывается. Посовещались о чем-то и сперва передний полез по стебельку. Взобрался он, а ягода не качнулась. Тогда второй полез. И много их поднялось к румянистой капельке.
Затрепетала земляника и медленно-медленно книзу повела стебельком. Спустились по ней муравьишки, как на парашюте, и всей ватажкой припали к ягодке-соковине. Опьянели от вкуса, от запаха душистого, не нахвалятся яством лесным. И мою голову вскружило, и мне захотелось отведать красных капелек.
Кружаю по травам, туесок берестяной подставляю, а капельки в него кап-кап. Скоро через край посыплются, а их и не убыло в лесу. И мне хватит, и муравьишкам вдосталь, и мышке-норушке, и тетерушке с ребятишками, и каждому, кто сюда повернет.
Посмотрит сыздали — редкая травка выстилается, а склонится к земле — земляничному красноросу обрадуется. И не забудет, вспомнит в мороз-трескун, снегосев-куржак. И мне выспится ватажка муравьиная да почуется запашок яства лесного.
Старица
Межзорье июньское — с пташий поскок. Еще не схлынула малиновость заката, а восток уже подрумянивается, небо там как бы накаляется изнутри. На юге в одночасье зажигаются две крупные звезды, и над ними в немыслимой густосини всплывает сверкающий парусок месяца.
Непотухаема светлынь летней ночи — хоть до утреннего светлозара сиди у Старицы и рыбачь. Но время кашеварить и с жалостью оставляем удочки на самолов. Идем в кустарниковую сумеречь за сушняком, продираемся сквозь заросли, сквозь сочность зелени. То напахнет, как ужалит крапивой, то повеет хмелем вперемежку со смородиной, то ощутишь вблизи приятную черемуховую горчинку. По ним, запашкам, и узнаешь, где что растет.